Глава LV
Франц Зюссмайер[101]
Франц Зюссмайер: «Я завершаю шедевры, которые оборвала смерть или которые их авторы оставили неоконченными в тот миг, когда силы покинули их».
Глава LVI
Филодем из Геркуланума [102]
«Нельзя даже в мечтах завладеть временем, которое лишает нас всего…», — писал Филодем из Геркуланума. Неаполитанский философ продолжал свою мысль еще более странными словами: «Не следует желать людям долгой жизни. Ибо долгая жизнь не есть живая жизнь».
То, что люди Античности и склоны Везувия разумели под живой жизнью, не равнозначно тому, что Рембо и арденнские леса разумели под истинной жизнью. Вспоминая греческое изречение, принадлежащее Филодему, негоже все-таки забывать, что именно мощь вулкана и неудержимые потоки его лавы сохранили эти слова от испытания временем, от религиозной нетерпимости и жестокости людей.
Жизнь есть стремление вперед, время есть мера.
И неважно, длинна или коротка жизнь, ибо в ней ценны лишь звездные часы, эти извержения былого на склоны настоящего.
Точно так же единственно ценным в теле каждого из нас является глубоко скрытая сущность (intimum), пустая и свободная, неуемная и мятежная, а вовсе не наше ego, или облик, или убедительность речи, которой мы учились у других. Былое невосстановимо, и поток времени, которым оно измеряется, необуздан и непостоянен.
Некогда эпикурейцы Помпей, Геркуланума, Постума, Капри прибегали к этому аргументу, дабы не лишать себя никакой радости.
«Carpe diem!»[103] — весьма дерзко написал Гораций[104], когда Август[105] утвердил свою тираническую власть и изобрел империю. Гораций жил на тесной римской улочке, которая впоследствии никогда не была так плотно заселена, как в те времена. Достаточно самого маленького серпа, чтобы выхватить один-единст-венный день из времени, как срезают один-единственный пион, вольно растущий на природе. Отсеки день! Кастрируй время! Решись обрезать, например, этот вторник так, словно речь идет, например, об этом пионе. С каждой зарей былое выбрасывает в пространство новый свет. И ни одна из них не повторяется дважды. Все утра мира безвозвратны. И ни одна ночь не походит на другую. Каждая ночь создает свой, неповторимый фон для пространства. Не бывает двух одинаковых цветков, двух одинаковых рассветов, двух одинаковых жизней. Любому мгновению нужно говорить: Ты. Всему, что приходит, нужно говорить: Входи! Жизнь — это краткий миг re-citatio (прочитывания), которое возникает в каждом из ее мгновений, излучает счастье при каждом случае, обновляет ее. Это радость, которая со временем избавляется от невзгод и страхов, хотя она и не вполне свободна от первозданной скорби. Мы можем острее воспринимать все, что она дарит нам, — присутствие, свет, цветок, точку, тело, крик, ликование.
Люди, пораженные болезнью Алоиза Альцгеймера, открыли для меня Большое Время — беспорядочное и пустое, скрытое под покровом общепринятого. Их тоскливая, почти бессмертная мудрость абсолютна. Это почти дети. Подобная мудрость — бессознательная, лишенная ориентиров — приводит в полную растерянность. Она полна замешательства. Время не является трансцендентной данностью. Время не есть воображаемая форма, предшествующая опыту. Временная связь — это связь межчеловеческая, зиждящаяся на социальной основе, родившаяся из культа земледелия; ее функции религиозны, ее осваивают, как осваивают речь, она подвержена разрушению так же, как речь может быть разрушена в устах человека. Однако даже в том случае, когда эта связь разрушается, общему закону возрождения ничто не грозит. Время людей с достаточным основанием можно рассматривать как некую конструкцию из хорошо подогнанных друг к другу длительностей, трудно постижимых, легко распадающихся и быстро исчезающих: фиксация последовательностей, нагромождение перемен, собрание длительностей, их пределов, воспоминаний и того, что забыто, лиц мертвецов. Я хотел бы, тем не менее, изучить то, что остается в сухом остатке: развитие связи, которая длится в том представлении, которое люди составляют себе из утраченного. Пустота, предшествующая рождению. Черная дыра, образовавшаяся раньше солнца. Это вторжение непредсказуемого, свойственного потере в вещественном мире людей, открывает свое собственное время. Это время скорби — такое продолжительное, такое стойкое, такое нескончаемое, такое аористическое; время, создающее простор для искусства. Франц Кафка писал Оскару Поллаку[107] в 1904 году: «Мы нуждаемся в книгах, которые действовали бы на нас, как смерть кого-то, кто нам дороже всего в жизни».
* * * Мы нуждаемся в (устных) повествованиях, ибо каждый, кто рождается на свет, был (некогда) безвозвратно погибшим героем.
Создание лингвистического отдела, «сильнее заглубленного» в человеческий мозг, начинается с места функции речи.
Именно в этой лакуне и поселяется смерть.
Ежедневное упражнение в meditatio mortis[108] , которому предавались граждане Римской империи, доказывает, насколько конец был в их понимании совершенно не совместим с последними мгновениями жизни.
* * * Мы предназначены для первичной жизни, забываемой в миг первого вздоха. В ослепительном свете рождения первичная тьма рассеивается. Первичная жизнь растворяется в речи до такой степени, что мы не способны даже датировать нашу жизнь с ее начала.
Мы воображаем, будто она начинается с момента рождения.
Появившись на свет, мы сразу же приговорены к переживанию пост-фактум.
А затем — ко времени, обретенному в обретенном языке.
Латинский глагол ex-periri означает, наряду с другими толкованиями, «выжить». «Произвести опыт чего-то» — значит «попытать счастья в повторенном опыте чего-то».
Schrittzuruck, break down, regressus ad uterum, regressio mentis — все эти «долги», все эти «отступления назад» объясняются 1) зародышевой жизнью, которая предшествует жизни после рождения, и 2) тем, что называется infantia, — периодом не-говорения, предшествующего естественно усвояемому языку.
* * * Дюшан[109] называл картины «опозданиями». Срок «опоздания» измерялся жизнью одного поколения — для избранных. Двумя поколениями — для просвещенной публики, тремя — для всех прочих. Должен был истечь век, чтобы толпа пришла к единодушию и прониклась