Он перевел взгляд на экран телевизора. В зеленоватом свете плыли лица дикторов, говоривших так быстро, что он с трудом понимал смысл сказанного. Что-то о велогонках, большой материал о военном параде и инспекции частей, снимки известных на весь мир кинозвезд, обедающих в Париже, репортаж с места убийства, голод в Бельгии, забастовка учителей, новая королева красоты. Ни единого слова о двух континентах, населенных шизоидами, забывшими, где начинается и где кончается реальность. Нейтральная Франция была нейтральной во всех своих проявлениях — напялив телевизионный ночной колпак, она готовилась отойти ко сну.
Допив перно, Чартерис поднялся из-за стола, расплатился с мадам и вышел на площадь.
Уже была ночь, тот ранний час ее, когда облака, парящие в вышине, все еще несут на себе отблески далекого светила. Прожектора выхватывали из тьмы собор, разбивая его на регулярно чередующиеся вертикальные полоски света и непроницаемой тени, отчего он становился похожим на клетку, выстроенную для какой-то доисторической гигантской птицы. Откуда-то из-за клетки слышалось неумолчное, то и дело переходящее в рык воркование трассы.
Он забрался в свою машину и закурил сигару, пытаясь избавиться от неприятного вкуса, оставшегося после caporal.[8] Сидеть в недвижной машине было непривычно и непросто. Поразмыслив о том, хотел бы он переспать с Ангелиной или нет, он решил, что всем женщинам на свете он предпочитает англичанок. Среди его многочисленных подруг таковых до сих пор не было, но это ничего не меняло — Англия и все английское с раннего детства влекли его с неудержимой силой, так же как другого — знакомого ему человека — влекли Китай и все китайское.
Особых иллюзий касательно нынешнего состояния Англии он не питал. В самом начале Психоделической Войны Кувейт совершил налеты практически на все развитые страны. Британия была первой страной, испытавшей на себе действие ПХА-бомб. Психо-химические аэрозоли, являвшиеся по сути психомиметиками, погрузили ее города во тьму. Чартерис, сотрудник НЮНСЭКС, был послан в Британию для работы, и это означало, что положение там действительно серьезно.
И все же, пока он был не в Англии. Ему нужно было как-то скоротать этот вечер.
Как часто он думал об этом… Жизнь была так… коротка и вместе с тем так безнадежно скучна, что граничащее с нею дерзновенное сладострастие мига-гибели казалось едва ли не дарованной человеку милостью. Кто не испытывал скуки, так это жертвы Войны — для этого они были слишком безумны, — они были целиком поглощены своими радостями и страхами, порождавшимися истинной их диспозицией; именно по этой причине единственным чувством, испытываемым спасателями по отношению к спасаемым, была зависть.
Жертвы Войны могли тяготиться чем угодно, но только не собственной жизнью.
Табак был отменным, клубы ароматного дыма лениво кружили по салону машины. Он открыл дверцу, выпуская облако наружу, и вышел за ним сам. Вечер можно было скоротать по-разному: либо он поужинает в ресторане, либо найдет себе подругу. Секс — мистическое основание материализма. Это правда. Когда его жизнь сталкивалась с жизнью женщины, обнажались те ее закоулки и перспективы, без которых она была бы чем-то совсем уж убогим. Вновь вспомнились ему отчаянные гуляки, жертвы автострады, наяривающие сквозь ночь в обнимку со смертью.
Заметив на другой стороне площади светящуюся вывеску ресторана, он поспешил к нему и тут же вспомнил о том, что существует еще один способ изменения структуры застывшего французского времени. В обшарпанном кинотеатре, стоявшем здесь же, на площади, шел фильм «Sex et Bang-Bang». На афише была изображена полуголая блондинка с безобразной, похожей на усики, тенью над верхней губой. Ложь можно вынести, уродство — нет.
Пока он ужинал, он думал об Ангелине, о безумии, о войне и о нейтралитете: все названное было порождением времени — изменчивым восприятием изменчивого времени. Возможно, человеческих эмоций не существует вообще — есть лишь ряд различных микроструктур, проявляющих себя посредством субъектно-объектного синхронизма, воплощенного в тех или иных состояниях сознания. Он отставил тарелку в сторону.
Этот мир, Европа, — ненавистная и прекрасная Европа, что была его поприщем, — представилась ему не имеющим ни малейшего отношения к материи детищем времени. Материя как таковая имела чисто галлюцинаторную природу — она была относительно стабильной реакцией чувств, которой подлежали определенные воспринимаемые мозгом временные/эмоциональные колебания. Сознание безнадежно вязло в этой неосязаемой паутине, порождаемой самой возможностью восприятия, и вплетало в нее новые нити, чтобы уже в следующее мгновение оказаться уловленным ими. Мец, столь ясно прозреваемый всеми его чувствами, существовал лишь постольку, поскольку оные чувства пришли к определенному динамическому равновесию в их зыбком неверном биохимическом странствии по тенетам времени. Завтра, повинуясь необоримым суточным ритмам, они перейдут в существенно иное состояние, которое будет проинтерпретировано им как продолжение его путешествия в Англию. Материя была абстрактным представлением синдрома времени, чем-то походившем на изображение, виденное Чартерном на экране телевизора, — на реальность мерцающего экрана были наложены сменяющие друг друга призрачные картины велогонок и военных парадов. Материя была галлюцинацией.
Чартерис вспомнил о том, что просветление это он провидел еще до того, как вошел в Hotel des Invalides, пусть тогда природа его была для него совершенно неясной.
Он сидел, боясь пошелохнуться. Если это так, если все, что он видит, — галлюцинация, значит, сейчас он находится совсем не в ресторане. Нет этой тарелки с холодной телятиной. Нет Меца. Автострада соответственно превращается в проекцию внутренних временных потоков вовне, током жизни, обратившимся асфальтовой рекой, диалогом. Франция? Земля? Где он? что он?
Ужасен был ответ и неопровержим. Человек, которого он называл Чартерисом, был одним из проявлений временного/эмоционального потока — не более реальным, чем ресторан или автострада, — одним из узлов этой грандиозной волны становления. «Реальной» была лишь паутина восприятия. На деле «он» был именно ею, этой паутиной, в которую попали разом Чартерис, Мец, агонизирующая Европа, израненные громады Азии и Америки, — условный мир, призрачная реальность… Он был Богом…
Кто-то говорил с ним. Он сконцентрировался и понял, что это официант, спрашивающий у него дозволения убрать тарелку, — еле слышный его голос доносился из далекого далека. Так, значит, сей официант — Посланник Тьмы, он покусился на его Царство. Чартерис отослал официанта прочь, пробормотав что-то невнятное, — лишь много позже он понял, что в ресторане он вдруг заговорил на родном своем языке, что было крайне странно, — по-сербски он не говорил никогда.
Ресторан закрывался. Швырнув на стол франки, Чартерис поднялся и вышел прочь — в ночь. На воздухе он постепенно пришел в себя.
Переживание потрясло его до глубины души. На краткий миг он стал Богом. Он стоял, прислонившись плечом к холодной каменной стене, и тут забили часы, установленные на соборе. Они пробили десять раз. В состоянии транса он находился два часа.
В лагере под Катанзаро НЮНСЭКС разместил десять тысяч человек. По большей части это были русские, привезенные сюда с Кавказа. Чартерис свободно изъяснялся на русском языке, очень похожем на его родной сербский, что в конечном итоге и позволило ему поступить на службу в отделение реабилитации.
Особых хлопот поселенцы не доставляли. Почти все они были поглощены внутренними проблемами своих крохотных республик — собственных душ. ПХА-бомбы были идеальным оружием. Галлюциногены, состряпанные арабами, не имели ни вкуса, ни цвета, ни запаха, что делало их практически необнаружимыми. Они были дешевы и допускали использование любых средств доставки. Они были равно эффективны при попадании в легкие, в желудок или на кожу. Они были фантастически сильны. Эффект, производимый ими, определялся полученной дозой и во многих случаях не изглаживался до самой смерти жертвы.
Десять тысяч жертв психомиметической атаки слонялись по лагерю, улыбаясь, смеясь, поскуливая, пришептывая точно так же, как и в первые минуты после бомбового удара. Некоторым удалось оправиться, у большинства же изменения приняли необратимый характер. Кстати говоря, персонал лагеря в любую минуту мог разделить участь своих поднадзорных — их болезнь была заразной.