кучки людей. Когда он добрался до второго моста, он увидел перед ним гигантскую лужу, переехать которую не смог бы при всем желании. Он вышел из машины и зашагал к мосту. На том берегу заиграла музыка. Послушная ветру, она звучала то тише, то громче. И тут он оступился и, охнув, рухнул в темные воды. Поднявшись на ноги, он выругался и поспешил вернуться в машину. Проехав с полкилометра, он увидел на противоположном берегу кладбище. Отец его был образцовым коммунистом, и похороны у него были что надо — православный священник, угрюмые партийцы в темных плащах и все такое прочее.
Скудный свет сочился сквозь разрывы в тучах. Островок — полоска суши, тянущаяся к небу верхушками осин и буков, — лежал меж ним и кладбищенским действом. Он заглушил двигатель и тут же услышал голос священника, стоявшего где-то в тени.
Он проехал чуть дальше, затем вернулся назад, пытаясь найти место поудачнее. Такового, увы, не нашлось. Он хотел было вернуться назад, в деревню, с тем, чтобы подъехать к кладбищу с другой стороны, но тут же одумался, решив, что к тому времени, когда он окажется здесь, церемония скорее всего закончится. Такие вот дела — ни единой альтернативы. Он развернул машину и поставил ее поперек дороги, носом к кладбищу.
Включив фары, он вышел из машины и, держась за скрипучую дверцу, попытался пронять взглядом темень собственных глубин. Дождь льнет к лицу. Увидеть что-либо решительно невозможно… Меж залитых водой стволов он брел, пытаясь разглядеть, увидеть берег дальний, откуда музыка.
— Папа!
Он несся, ловя завистливые взгляды, слепя их светом фар. Пансион «Лидс». Стайка девушек сбегает по лестнице, и тут же поворот лодыжки бедра, дрозды на бранном распроклятом поле, и так далее, и так далее сквозь тьму Морфея со свитою мушиной. Слетите же ко мне, грудастые желанные суккубы!
Ушедшее видение. Иные улицы. Стены чресел.
Бесконечные повороты. Так недолго и заблудиться. Примитивные пантографически-геотрагические бифуркации weltschmerz-anschauungerstrasshole тоннелей, залитых светом, пробитых в камне ночи, чьи имена сообщают внутреннему уху нечто большее, чем присвоенное им некогда значение: Вестбурн-Бридж, Бишоп-Бридж, Роуд Истборн-Террас, Прейд-Стрит, Норфолк Плейс, Саус-Ворф Роуд, снова Прейд-Стрит и далее, доверительно: Эджуэрт-Роуд и Мэйдуэлл и Сент-Джонс-Вуд Роуд мимо Лейард с непрочитываемыми знаками. Здесь куда грязнее, а на кровлях ненавязчиво первые лучи солнца, вырулившего из-за горизонта в мир, где живет человек с фамилией Брейшер.
Путь этот был столь долгим, что стоило Бертону покинуть машину с тем, чтобы позвонить в дверь, как Чартериса сморил сон. Голова на руле, а город, город обретает плоть, и он здесь ни при чем. За завесою сна он видел опять-таки себя рыдающего, его поднимают с земли, рядом люди, все крайне церемонно, но лиц не видно. Кто отвернулся, у кого на голове одет капюшон сутаны. Пожалуй, он мог бы перекинуться с ними парой словечек. Снуют по лабиринту комнат, коридоров, парадных залов, лестницы, всюду, кто вверх, кто вниз. Все зыбко, ненадежно, но тут он свел беседу с двумя дамами. Одна из них калека, вторая же, не сказав и слова, упорхнула за окно. Свобода, дескать, но за миг до этого прыжка старик поведал им престранную вещь, мол, это здание находится внутри другого, куда большего, то, в свою очередь, тоже окружено стенами и так далее, и так далее, и так далее.
Очнувшись, он долго не мог понять, кто проснулся, он или змей.
Банджо Бертон говорил что-то в открытое окно автомобиля, что-то совершенно невнятное, однако лицо его говорило само за себя, и Чартерис последовал за ним к тонущему в тени дому с обсыпавшейся штукатуркой. Слово «завтрак» отозвалось легкой дрожью в занемевших членах, последней усладою которых был вчерашний кофе. Да, юг Италии славится своим гостеприимством — нос ноет до сих пор. Они наверху, гравий, миллион осколков камня.
Истертые серые ступени ведут к старинному особняку цвета кофе, стальные планки как в Италии, над домом красное и черное — черепица той давней призрачной эпохи, и отовсюду шепот: тише — громче, тише — громче, укоры безрассудства — у каждого мгновения вопрошая, не вечность ли пребудет оно сиятельное и вечность идти по зале, опыт изнемогшего от тесноты тела в эфемерных пространствах вечности. Шепот.
Вот и еще один помпезный интервал — вечно преходящий мир выцветших ковровых дорожек. И вновь терзаешься вопросом: чем могут быть связаны тот миг и этот помимо нововортекса — убогого примата маскарада особняков, запаха английского чая, старого зонтика, джема деревьев и возможно корсетов? Да, и соцветия голосов на шатком пике жизни.
Вещает сверху вновь в ином временном интервале. Кто знает, как человек, не выпадая из людской круговерти, проходит их? Что думает отец? Что происходит со всеми нами на самом деле. Все на одно лицо: мужчины, женщины, меньшинства: тонкие запястья, высокие прически воркуют, но туг же грозный рык в броне асфальтовой, могучий торс быка жмет Чартерису руку.
— Я — Фил Брейшер. Слышал о таком? Ничего, еще услышишь. Я возглавляю Процесс — вызволяю из темницы мира.
— Процесс?
— Ну да, это новая религия. Ты узнаешь о ней очень скоро. Лучше всего меня знают в Лофборо. Этот бедолага, святой Роббинс, имел неосторожность сказать обо мне тамошней толпе, так они от восторга даже взвыли. Это надо было видеть.
Они стояли друг против друга под яркой лампой — красавчик Чартерис, у которого все впереди, в голове же ничего, только визг колес на крутом вираже да всякие разные штучки-дрючки, а напротив тяжеловесный заслуженный Брейшер, вальяжный, одни брюки чего стоят, и все же надеяться ему уже не на что. Их предадут, и того и другого — история, как водится, повторяется. Впрочем, они и сами прекрасно все понимают — и один и другой.
Смотрят друг на друга. Утонувшие в солнечных ваннах. Береговая линия обманчива — как правило, берег находится куда дальше… Теперь я сам себе капитан. От Сербии безводной до лондонского порта на непослушных веслах в лапы судопроизводства сэр Фрэнсис, да, сэр Фрэнсис Дрейк, обогнув земной жар, на брег туманного Альбиона ступил муж достославный — мантия, осанка.
Смотрели друг на друга сквозь иней яри, узнавали, сводя взглядом тысячу мгновенных снимков: кулак, запястье, башмак, стена, слово, слезы. Чартерис, мы слезы льем, мы слышим его голос, мы плачем. Рай Земной. Безумный фурор, как Чартерис и предстрадал. Но разве все это еще не свершилось в тот час, что был еще/уже так близок?
Прямой Брейшеру противоположностью, мертвецки бледный, он умерил свой гнев, неистовство отлив в слова:
— Я никуда с тобой не поеду, мне по пути с грузовиками! Воистину — лукавого проделкам нет предела! Знай, я великий Словник — пока у меня есть зубы, молчать я не имею права!
Они возликовали, им принесли жиденький кофе, личики бумажные, словно на сцене.
— И вот ты приперся сюда, и тут же вокруг стало твориться что-то страшное, все пошло прахом. Смотри, как осмелела смерть: все клапаны открыты, черное бесстыдство. На трассу чтоб туда возврата нет! Никакого движения, никаких движений — недвижность и внимание — я научу вас!
И все кто был здесь:
— Мы прахом не хотим. Недвижностью мы живы. Многоголосье хора.
Но Бертон отвел Чартериса в сторонку и тихо сказал:
— Это все ПХА-бомбы. Он парень что надо. Будет только рад оказаться дома у жены. Дело в том, что он действительно видит, он прозревает в тебе дурное и тот зловещий час.
Обстрел образами. Стрелократ. Белые бедра, меж ними пионы по узенькой лесенке вверх bozur, m'sieur. И взяв сие, стал распалять других, и пил свой жиденький прогорклый канцерогенный лондонский кофе, они же кружили рядом верные бумага губ на губах фарфора структур взаимоприникновение.
Вновь проплыл рядом Брейшер, все как положено, в костюме. Воодушевлен отсутствием в Чартерисе агрессивности, полным тихим голосом:
— Ты тоже веруешь во что-то, мой зарубежный друг? Если не ошибаюсь, ты приехал из Франции — так?
— Ныне я здесь и что-то страшное вокруг и прахом все идет. Вашими словами говорю, но мы никто друг другу, своего же слова я пока не обрел. В своей стране я был членом партии, но более об этом ни слова. Я, вероятно, сплю, я не проснулся миазмы аравийской ночи.