служит, армии крышка — эти шизоиды циклоделики от смеха с ног валились, стоило им в шеренгу выстроиться. Я о другом уже не говорю — никакой дисциплины, один смех! А промышленность, а сельское хозяйство! Я скажу так: эта страна и вся Америка с Европой свое уже отработали, теперь этих долбаных узкоглазых с черномазыми время пришло.
Они наяривали по бесконечной забытой Богом и людьми улице, которой было лет сто, не меньше, слепая архаика закрытых ставень пустынного града наполняла радостью их сердца.
— Новый порядок явит себя, стоит исчезнуть старому. С этим спорить невозможно, но промышленность — бессмысленный костыль, его нужно отбросить, ты понимаешь, отбросить и уже никогда к нему не прибегать, понимаешь?
Не стану спорить, но в один прекрасный день, настроив свой язык на нужный лад, отвечу: мой свет развеет темень его лица, фламинго пламенея, взовьется зяблик мозга моего.
Объятые полуночною мглой, фигуры, повинуясь новому инстинкту, пытаются не отставать друг от друга, передвигаясь группами, там, где крыши темнеют провалами, лондонские коты — тень-он и тень-она. Спаривающиеся пары.
— Твой брат военный глотнул аэрозоли?
— Он стал таким религиозным, что ум зашел у него за разум. Он открыт любым влияниям.
— Такими должны быть все.
Банджо Бертон то ли засмеялся, то ли закашлялся, подавившись дымом.
— Ну ты скажешь. Я так думаю, ничего путного из этого не выйдет. Попомни мои слова — это конец. Такие города, как Лондон, Нью-Йорк или, скажем, Брюссель, чувствуют это острее всего. Они теперь повязаны по рукам и ногам. И все же, что бы ни происходило, человек должен делать то, на что у него еще хватает сил. У меня группа, и я надеюсь, пусть это может показаться и не слишком-то важным, но на деле это не так — я надеюсь, наш саунд хоть кому-то может показаться интересным.
Торя туннель в исполненном динамики мире, где страны подлунные полнились шелестом опавших славянских мечтаний, он просигналил:
— Саунд?
— Я ж сказал — у меня группа. Я ее руководитель. Я начинал с «Исправительного Оркестра Новой Шотландии». Еще были «Генотипы». Может, слышал такую вещь: «Мальчик из Страны Мертвых»?
— Я подумал о твоем фургоне, наверное, не следовало бросать его так?
— Это не мой фургон. Я его нашел.
Тишина, ночь рассасывается меж ними. Меж желтыми зубами прелый вкус очередного рассвета, и тут Бертон, поежившись:
— А вот группа моя.
Лагерь был полон глаз, стоило начаться миграции. Одиночки все на нем, как один.
— Что еще за группа?
— Ну не совсем группа, а скорее, что-то вроде того. Короче, музыканты. Раньше мы назывались «Звуки Мертвого Моря», теперь «Эскалация». Мы собираемся работать с инфразвуком. Понимаешь, откуда- то оттуда хлынут волны, рев неумолчный, все играют то, что им нравится, понимаешь? — Он указал рукою на небеса. — Такого еще никогда не было, ты понимаешь?
— Так ты говоришь, музыканты?
— Верно, черт возьми. Как только ты догадался, они самые — музыканты.
Он запел, не подозревая о том, что слова его позволили Чартерису добавить еще один пласт к психогеологической картине мира, что и без того была весьма запутанной. Оные пласты были образованы поведенческими реликтами, окаменение которых являлось непосредственным следствием обретения ими своего места в твердыне опыта. Старая его политико-философская система не предполагала интроспекции, и тем не менее при рассмотрении внешних феноменов он, нисколько не интересуясь их внешним обличьем, тут же углублялся в них, пытаясь отыскать в зловонном иле их драгоценное ядро и/или покончив с амбивалентностью, отточить клинок свой и выяснить, нет ли в подпочвенном слое сокровищ Кидда, дублонов, пистолей, золотых моидоров и прочих ментальных достоинств.
Едва не ослепнув от блеска злата, он повернулся к певцу, скрытому тенью, и сказал:
— Скорее всего, в паутине ты представляешь другую нить. Почему бы и нет? Все пути, коими ходил я, ведут к открытию неизведанного, и сейчас, когда я еду по этой грязной улице, я неким образом совершаю кругосветное плавание, исполненное не меньшего значения, чем поход вашего доблестного героя Фрэнсиса Дрейка.
— Ты что-то напутал, браток, это Портобелло-Роуд.
— Так рассуждать может лишь седалище, вместилище моего разума, для которого это положение действительно не кажется очевидным. Хотя рождественский кактус, о котором у нас уже шла речь, может оказаться и берегом и, кто знает, не далекий ли это мыс Брюсселя?
— Ой, браток, не знаю, что тебе и сказать. Ты бы лучше на дорогу глядел.
— Мне кажется, что я смотрю. Мне кажется, что я вижу. Очарованный мореход бросает якорь у новых берегов, и я, пусть мой венец лавровый скорей мешает, ясно вижу…
Чартерис так и не смог сказать, что же он видит, и замолк, однако сказанное им вывело из элегического настроения Бертона.
— Если мы заедем на Хэрроу-Роуд, мы сможем заскочить к моему приятелю. Это будет Сент-Джон Вуд. Он там обычно и торчит. Брейшер зовут, вот уж кто счастлив будет на север прокатиться. Такой задумчивый парень, уж очень религиозный, прямо пророк, да и только, и задумки у него странные какие-то. Он, мол, орудие в руках Божьих, что-то вроде кастета.
— Так ему тоже на север надо?
— Конечно, и ему, и жене, и всем прочим. Мой братишка, о котором я тебе говорил, что в армии был, он вроде как послушник у Фила, ну это и есть тот самый Брейшер. Он, конечно, немного того, но он считает себя вроде как пророком. И он тоже был на этом самом самолете, который тогда в землю врезался, об этом все знают, и что бы ты мне ни говорил, не случайно же он живым остался. Тут уж без Божьего вмешательства не обошлось.
Догорающий костер слов непонятных, язычки пламени на ветвях утомленных разумов жарят и сжирают вчерашнюю листву, но нет низкого для Чартериса в кабине предопределения, где прах отцовского влияния легко вгоняет в транс, лениво бросил:
— Давай подберем.
— Это на Сент-Джон Вуд, у меня на этой бумажке адрес записан. Ты только обожди минутку, он ведь живет вместе с учениками, ну, ты понимаешь. По мне так все эти святые и мудрецы и гроша ломаного не стоят, в смысле нынешние, сам понимаешь. Лучше свернуть на этом — дальше светофор.
Разве эти мирские песни и выдумки плоти горят не ярче домашнего очага, на коем лежит благословение священства. Или взять похороны, темное протяжение темного леса, огоньки иллюзии, фрустрация материальных побегов ветвей в пору листопада или потоки блаженства, кто скажет, и это место, где моего отца не стало.
На его похороны пришел весь город. Если кто-то и остался дома, так это он, Колин. В конце концов чувство стыда и любовь к отцу выгнали на улицу и его.
Затяжные дожди привели к невиданному подъему воды — гигантские лужи и невесть откуда взявшиеся потоки затрудняли движение похоронной процессии. Стало темнеть. Он ехал по извилистой, петляющей по дну долины дороге. Пару дней назад машина эта принадлежала его отцу, теперь ее единственным владельцем был он. На заднем сиденье лежал старый отцовский плащ. Машина пахла отцом.
Под горою было уже совсем темно. Неподалеку поблескивала вздувшаяся река. Меж машиной и рекой стоял ряд изломанных изогнутых деревьев, под которыми в летнюю пору любили отдыхать горожане, устраивать здесь пикники повадились и жители далекого Светозарево, усыпавшие всю округу пустыми банками из-под пива. Теперь банок здесь не было — их унесла река. Понять, где начинается ее главное русло, было невозможно — поток был стремителен и страшен.
По обеим сторонам реки шли люди. Мост снесло течением — переправиться на тот берег он уже не мог, ему оставалось одно — трястись по ухабистой дороге, шедшей по склону.
На противоположном берегу зажглись фонари. Вновь заморосил дождь. То и дело Чартерис обгонял