– Это в твоих силах, – сказал Бестер, скрипнув зубами.
– Будьте молодчиной и примите свое лекарство, мистер Бестер.
Он так и сделал. Стоял смирно, а игла воткнулась ему в руку и наркотик проник внутрь, как все эти десять лет. Он почти чувствовал, как распространяется дурацкое ощущение. У него никогда не было сильной реакции на наркотик, которая порождала бы некую… глухоту, глубоко притупленную чувствительность. Нет, они оставляли его рассудок совершенно неповрежденным, так что он мог остро сознавать свое увечье.
Джеймс ушел, и Бестер поборол уныние работой над мемуарами. Он почти закончил их, он давным- давно их почти закончил. Просто он баловался. Ему нравилось играть со своей историей – это было единственное, над чем он сохранил контроль, его версия событий. Заставить историков до бесконечности пререкаться о том, что было правдой, что нет. Он знал, а они нет, и это была единственная власть, которой он еще обладал.
Что ж, эта – и сила его предсказаний, его интуиции. Которые однажды оправдаются.
Два дня спустя, за неделю до дня рождения, он получил преждевременный подарок. Видеоком в камере включился без предупреждения. Это случалось редко – он мог запросить программы и иногда получал их, но обычно это продолжалось недолго. Когда вещание включалось по своему собственному почину, это обычно означало плохие новости, какое-нибудь новое извещение от начальника тюрьмы.
Однако на этот раз, пока он смотрел и слушал, призрак прежней улыбки вернулся на его лицо. Улыбка прояснилась, когда он понял, что большинство всех прочих в мире начали плакать, или отвергать действительность, или тихо браниться. Они станут оглядываться на этот день, и каждый будет помнить, где он был, что делал. Гарибальди, например, наверное, воспринял это не слишком хорошо.
Да, все они запомнят, где были, когда умер Шеридан.
Конечно, Бестер запомнит – как ему позабыть? 'Погодите-ка, – представил он себя говорящим кому- то, – в тот день я должен был быть – ах да, я был в заключении…'
Шеридан не принадлежал к числу друзей Бестера, и вдобавок был лицемером. Говорят, что наилучшая месть – это достойная жизнь. Неправда. Все намного проще. Наилучшая месть – видеть смерть своих врагов.
Теперь, если бы он только мог пережить Гарибальди, тогда даже такая жизнь приобрела бы определенную приятность.
Он вслушивался в надежде, что Гарибальди оказался вовлечен и, возможно, погиб заодно. Нет, не повезло. Эх, ладно, пока его устроит и Шеридан.
Там, где прежде стоял Хватун, возводили новую статую. Сначала Бестер думал, что пьедестал и его жалкие полноги снесут за компанию, но они просто освобождали место для нового постояльца.
На некоторое время происходящее заинтересовало его больше всего остального. Он развлекал себя, гадая, кто бы это мог быть. Лита? Байрон? Больше подходит Байрон – он был мучеником, тем, кто привлек симпатии каждого. Лита также возглавляла телепатов, но она вызывала ужас даже у своих союзников. Однако именно она вызывала настоящие разрушения, не так ли? В конечном счете Байрон был трусом.
Через несколько дней он, проснувшись, обнаружил собравшуюся на плаце толпу. Укрытая брезентом статуя уже стояла на месте. Он воспользовался мономолекулярным биноклем, его сердце странно стучало в груди. 'Ой, брось, – подумал он с отвращением к себе. – Тебя не волнует это так сильно.'
Но, каким-то образом, волновало. Символ, который медленно реформирующийся Корпус выбрал для себя, рассказал бы больше о его характере, лидерах. Изберут они воительницу, мистика-мученика – или, возможно, даже его самого, как некое мрачное напоминание о том, чего не случилось?
Он наблюдал за толпой, желая быть способным п-слышать их. Он слыхал, что когда нормалы утрачивают ощущение – зрение, например – их другие органы чувств обостряются, компенсируя бездействующее. Не так с телепатией. Иные его ощущения лишь угасали. Ни одно нормальное чувство не могло заменить его врожденную способность.
Начались речи, но он не мог их расслышать. Толпа зааплодировала – он и этого не услышал.
Он надавил кнопку звонка. После долгого промедления Джеймс ответил:
– Да?
– Я хотел бы знать, можно ли получить аудиотрансляцию церемонии снаружи.
– Посвящения? Разумеется. Не вижу к этому препятствий.
В следующий момент звук включился. Оратор заканчивал.
– …мрачные дни, но они олицетворяли надежду, создавали ее, держали ее высоко, как свечу. Именно память о них поддерживала всех нас на пути к свободе, их жертва символизирует лучшее в нас.
Бестер угрюмо кивнул. Он подумал, что это похоже на двойную статую. Байрон и Лита, стало быть.
– Итак, мне выпала огромная честь представить всем вам наших прародителей. Не фактически – так как их единственный ребенок, их великая надежда, пропал или был убит при вероломном нападении на их убежище. Но духовно, морально… – оратор помедлил.
– Тех из нас, кто вырос в Корпусе, учили, что Корпус был нашей матерью и отцом. Но если мы должны представить всеобщих, духовных мать и отца, позвольте нам представить тех, кто олицетворяет свободу, а не угнетение. Терпимость, а не нетерпимость. Надежду на освобождение, а не отчаяние подавления.
Друзья, близкие, родные, я представляю вам Мэттью, Фиону и Стивена Декстер.
Покров упал. Эпоха пронеслась для Бестера сверхъестественной тяжестью между двумя ударами сердца.
Он сидел на дереве, лет в шесть, глядя на звезды в поисках лиц родителей. Иногда ему удавалось разглядеть намек на них, на глаза матери, впечатление каштановых волос, эхо ее голоса.
Он был старше на Марсе. Старейший и самый удачливый из всех мятежников, Стивен Уолтерс, лежал, ударившись о переборку, очень странно подогнув одну ногу, с рукой, оторванной по локоть. На нем все еще была маска, но у Бестера было отчетливое впечатление, что глаза за ней были открыты.
– Я знаю тебя, – передал Уолтерс.
У Бестера волосы на загривке встали дыбом.
– Я был в новой Зеландии, – ответил Бестер. – Я тебя выследил.
– Нет. До этого. Я знаю тебя. О, господь всевышний. Это моя вина. Фиона, Мэттью, простите…
Это парализовало Бестера. Ощущение близости было как наркотик. Оно не было приятным, оно было ужасно, но каким-то образом оно было той его частью, что он утратил.
– О чем ты толкуешь?
– Я тебя чувствую. Я видел, как ты родился, – после всего, что я сотворил, после всей крови на моих руках, но они позволили мне видеть твой приход в этот мир, и ты был такой замечательный, что я плакал. Ты был нашей надеждой, нашей мечтой…
– Мое имя Альфред Бестер.
– Мы звали тебя Сти, чтобы тебя не путали со мной. Они дали тебе мое имя, сделали меня твоим крестным. Твоя мать, Фиона, как я любил ее. Мэттью, его я тоже любил, но, боже… – тут ужасный приступ боли остановил его и почти остановил его сердце. Бестер чувствовал эту дрожь.
– Это я потерял тебя, – продолжил Уолтерс. – Я думал, что смогу спасти их, но они знали, что это невозможно. Все они просили меня вынести тебя, сохранить тебе свободу, а я подвел их. Подвел…
– Мэттью и Фиона Декстер были террористами, – ответил Бестер. – Они погибли, когда бомба, которую они подложили в жилом комплексе, сработала слишком рано. Бомба, которую они взорвали, убила моих родителей.
– Ложь, – он слабел. – Тебя накормили ложью. Ты Стивен Кевин Декстер.
– Нет.
Уолтерс изнуренно мотнул головой, а затем потянулся вверх к лицу Бестера. Дрожащей рукой он стянул с себя респиратор. В темноте его глаза были бесцветны, но Эл знал, что они синие. Ярко-синие, как небо. Женщина с темно-рыжими волосами и переменчивыми глазами, мужчина с черными кудрями, оба улыбающиеся. Он знал их. Всегда знал их, но не видел их лиц с тех пор, как Смехуны прогнали их. Они смотрели на дитя в колыбели и разговаривали с ребенком. И Бестер чувствовал любовь так сильно – это была любовь? Он никогда не ощущал ничего подобного, потому что в этом не было ни намека на физическую страсть, ни отчаянной необходимости, просто глубокая, верная привязанность, и надежда…