— Не спрашивай меня больше ни о чем, дочь моя, — ответил священник, — и будь уверена, что, если бы ответ мой мог принести тебе успокоение, я бы не замедлил тебе его дать.
В эту минуту в отдаленной части здания раздался колокольный звон.
— Колокол этот, — сказал священник, — возвещает, что допрос твой скоро начнется. Прощай, и да хранит тебя господь!
— Погодите, отец мой, побудьте со мной… только минуту… одну минуту! — взмолилась Исидора, в отчаянии кидаясь к нему и становясь между ним и дверью.
Отец Иосиф остановился. Исидора упала на пол и, закрыв руками лицо и не в силах перевести дыхание от охватившей ее смертельной муки, вскричала:
— Отец мой, скажите мне, ужели я погибла… погибла навеки?
— Дочь моя, — ответил священник уже сурово, — дочь моя, я постарался облегчить твою участь тем утешением, которое было в моих силах тебе дать. Не настаивай на большем, дабы то, что я тебе дал ценой упорной борьбы с собой, не было у тебя отнято. Быть может, ты находишься сейчас в таком состоянии, о котором мне не позволено судить и касательно которого я не могу сделать никакого вывода. Да будет господь к тебе милосерд, и да отнесется к тебе также с милосердием Святое судилище.
— Нет, не уходите, отец мой, останьтесь на минуту… на одну только минуту! Дайте мне задать вам еще один вопрос.
И, наклонившись над своим соломенным тюфяком, она взяла на руки бледного и ни в чем не повинного младенца и протянула его священнику.
— Отец мой, скажите, разве может эта малютка быть отродьем дьявола? Может ли быть им это существо; оно ведь улыбается мне, улыбается вам в то время, как вы готовы обрушить на него столько проклятий? О, ведь вы же сами кропили ее святой водой, произносили над ней святые слова. Отец мой, пусть они разрывают меня своими клещами, пусть они жарят меня на своем огне, но неужели та же участь ждет и мое дитя, невинное дитя, которое улыбается вам сейчас? Святой отец, умоляю вас, оглянитесь на моего ребенка.
И она поползла за ним на коленях, держа в руках несчастную девочку, чей пискливый крик и исхудалое тельце взывали о помощи, прося вызволить ее из стен тюрьмы, в которой она обречена была прозябать с самого рождения.
Отца Иосифа мольба эта растрогала, и он готов был долго целовать несчастное дитя и читать над ним молитвы, но колокол зазвонил снова, и, спеша уйти, он успел только воскликнуть:
— Дочь моя, да хранит тебя господь!
— Да хранит меня господь, — прошептала Исидора, прижимая малютку к груди.
Колокол прозвонил еще раз, и Исидора знала, что час испытаний настал.
Глава XXXVII
На первом допросе Исидоры предусмотрительно соблюдались те формальности, которыми, как известно, всегда сопровождаются действия этого судилища. Второй и третий были столь же строгими, обстоятельными и — бесплодными, и Святая Инквизиция начала уже понимать, что ее высшие должностные лица бессильны перед находящейся перед ними необыкновенною узницей: соединяя в себе крайнее простосердечие с истинным величием души, она признавалась во всем, что могло служить к ее осуждению, однако с искусством, превосходившим все те изощренные приемы, к которым прибегала Инквизиция, отводила все вопросы, имевшие отношение к Мельмоту.
Во время первого допроса судьи вскользь упомянули о пытке. Исидора, в которой, казалось, пробудились ее свободолюбивая натура и воспитанное самой природой чувство собственного достоинства, в ответ только улыбнулась. Заметив совсем особое выражение ее лица, один из инквизиторов шепнул об этом другому, и к разговору о пытке больше не возвращались.
Прошло немало времени, прежде чем состоялся второй допрос, а потом — третий, однако заметно было, что с каждым разом допросы эти становились все менее суровыми, а отношение к узнице — все более снисходительным. Юность ее, красота, неподдельная искренность и в поступках ее и в словах, которые при этих исключительных обостоятельствах сказались с особою силой, трогательный облик ее, когда она появлялась перед ними всякий раз с ребенком на руках, когда тот жалобно пищал, а ей приходилось наклоняться вперед, чтобы услышать вопросы, которые ей задавали, и на них ответить, — все это не могло оставить равнодушными даже этих людей, не привыкших поддаваться каким бы то ни было впечатлениям, идущим из внешнего мира. В этой прелестной и глубоко несчастной женщине поразительны были кротость и послушание, раскаяние в содеянном грехе и готовность принять страдание; ее мучило горе, которое она причинила родителям и ее собственное; все это не могло не растрогать даже черствые сердца инквизиторов.
После нескольких допросов, на которых от узницы им так и не удалось ничего добиться, один глубокий знаток той анатомии, что умеет искусно расчленять человеческие души, шепнул инквизитору что-то по поводу ребенка, которого она держала на руках.
— Она не испугалась и дыбы, — был ответ.
— Тогда испробуйте
По соблюдении всех надлежащих формальностей Исидоре зачли приговор. Как подозреваемую в ереси, ее присуждали к пожизненному заключению в тюрьме Инквизиции; ребенок должен был быть у нее отнят и отдан в монастырь для того, чтобы…
На этом месте чтение приговора прервалось: несчастная мать, испустив душераздирающий крик, такой, каких в этих стенах не исторгали даже под пыткой, упала без чувств на пол. Когда ее привели в себя, ничто уже — ни уважение к месту, где она находилась, ни к судьям, ни страх перед ними — не могло остановить ее дикой исступленной мольбы, исполненной такой неистовой силы, что для нее самой выкрики эти звучали уже не как просьбы, а как приказания, — чтобы последняя часть приговора была отменена: вечное одиночество, годы жизни, которые ей суждено провести в вечной тьме, все это, казалось, нисколько ее не страшило и не печалило, но она рыдала, взывая к ним в бреду, моля не разлучать ее с ребенком.
Судьи выслушали ее не дрогнув и в глубоком молчании. Когда она увидела, что все кончено, она поднялась с полу, словно освобождаясь от мук перенесенного унижения, и в облике ее появилось даже какое-то достоинство, когда спокойным и переменившимся голосом она потребовала, чтобы у нее не отнимали ребенка до следующего утра. Теперь она настолько владела собой, что могла уже чем-то подкрепить свою просьбу: она сказала, что дитя может погибнуть, если его с такой поспешностью отнимут от груди. Судьи согласились исполнить эту просьбу, и она была отведена обратно в камеру.
Время истекло. Надзиратель, приносивший ей еду, ушел, не сказав ни слова; ничего не сказала и она. Около полуночи дверь отперли, и на пороге появилось двое людей, одетых, как тюремщики. Сначала они медлили, как вестники возле шатра Ахиллеса[640], а потом, подобно им, заставили себя войти. У людей этих были мрачные и мертвенно-бледные лица; фигуры их выглядели застывшими и словно изваянными из камня, движения — механическими, как у автоматов. И, однако, люди