некоторых семьях, куда они обращались, самым серьезным образом обсуждалась красота обеих их дочерей, а в других — красота их сына как препятствие к тому, чтобы взять кого-либо из них в услужение; в третьих воспоминание о роскоши, в которой они прежде жили, порождало у завистливой посредственности низменное и злобное желание унизить и оскорбить их отказом, для которого не могло быть никакой другой причины. Не зная устали и не падая духом, они каждый день делали все новые и новые попытки, обращаясь за помощью в каждый дом, куда им все же удавалось войти, и во многие Дома, где им отказывали, даже не открыв дверь. А возвращаясь домой, они каждый вечер подсчитывали все уменьшавшиеся запасы, делили между собой скудную трапезу, прикидывали, как умерить свои потребности подстать убывающим средствам, и каждый улыбался, говоря с другим о завтрашнем дне, и плакал, стоило только подумать о нем наедине с собою. Записи в дневнике, который ведет нужда, всегда бывают мучительно однообразны: один день как две капли воды похож на другой. Наступил, однако, день, когда была истрачена последняя монета, съеден последний ужин, исчерпан последний источник и потеряна последняя надежда и когда друг их священник, обливаясь слезами, признался, что ничем уже не может помочь им, кроме как своими молитвами.
В этот вечер семья сидела в каком-то оцепенении, охваченная глубоким унынием. И вдруг престарелая мать Вальберга, которая за все последние месяцы не произнесла ни одного слова и выражалась только невнятными междометиями, да и вряд ли могла отдать себе ясный отчет в том, что происходит вокруг, — с каким-то нечеловеческим напряжением, которое возвещает о том, что усилию этому суждено стать последним, подобно той яркой вспышке, которая знаменует близость конца, обратившись к своему мужу, громко вскричала:
— Тут что-то неладно, зачем это они привезли нас сюда из Германии? Могли бы дать нам спокойно умереть там; они, видно, привезли нас сюда, чтобы посмеяться над нами. Вчера вот (в памяти ее, должно быть, смешались дни благоденствия семьи и наступившей вслед за тем нищеты) — вчера они одевали меня в шелка, и я пила вино, а сегодня они дают мне эту черствую корку — тут она швырнула на пол кусок хлеба, который составлял ее долю в их жалкой трапезе, — тут что-то неладно. Я поеду назад в Германию, да, поеду, повторяла она.
И она действительно встала с кресла и сделала три-четыре ровных и твердых шага; никто даже не пытался подойти к ней.
Вслед за тем силы ее, как физические, так и душевные, совсем ослабели; она шаталась, что-то невнятно бормотала, повторяя все время: «Я знаю дорогу… я знаю дорогу… Если бы только не было так темно… Это не так уж далеко… я совсем уже близко от
— Благодарение господу! — воскликнул ее сын, глядя на похолодевшее тело матери.
И когда так вот извращается самое сильное в природе чувство, когда хочешь смерти близких, тех, за кого при других обстоятельствах ты отдал бы жизнь, тот, кто все это пережил, начинает думать, что единственное зло в, нашей жизни — это нужда и что все силы нашего разума должны быть направлены на то, чтобы избавиться от нее. Увы! Если это действительно так, то для чего же в нас бьется сердце, для чего в нас горит дух? Неужели вся сила нашего разума и весь пыл наших чувств должны быть потрачены на то, чтобы найти способ, как избавить нас от мелких, но мучительных терзаний, причиняемых повседневной нуждой? Неужели та искра, которую зажигает в нас господь, должна быть употреблена на то, чтобы разжечь охапку дров и отогреть наши пальцы, окоченевшие в нищете?
— Простите меня за это отступление, сеньор, — сказал его новый знакомец, — но
Вся семья собралась вокруг покойницы. Погребение, совершившееся на следующую ночь, могло бы привлечь к себе внимание большого художника. Покойная была еретичкой, и ее нельзя было хоронить на освященной земле; поэтому родные, озабоченные тем, чтобы не оскорбить ничьих чувств и не привлекать внимания к своей религии, были единственными, кто присутствовал при погребении. В небольшом закоулке позади их убогого жилища сын вырыл для матери могилу, а Инеса вместе с дочерьми опустили в нее мертвое тело. Эбергарда при этом не было — все с надеждой думали, что он занят поисками работы, и светил им младший сын, который, глядя на все это, только улыбался, как будто перед ним был спектакль, разыгранный, чтобы его развлечь. Каким ни был тусклым падавший на них свет, он озарял лица всех и позволял видеть, сколь различные чувства они выражали. На лице Вальберга было суровое и страшное торжество: он радовался тому, что его мать избавлена от всех бедствий, которые ее ожидали; лицо Инесы во время этой безмолвной и неосвященной церемонии выражало горе, смешанное с ужасом. Дочери ее, бледные от горя и от страха, тихо плакали; но слезы перестали литься, и все мысли приняли совершенно иное направление, когда свет этот озарил еще одну фигуру, неожиданно появившуюся среди них у самого края могилы: то был отец Вальберга.
Рассерженный тем, что его оставили одного, и совершенно не понимая того, что происходит, он, шатаясь, вышел из дома и ощупью прокрался к могиле. Видя, как его сын забрасывает яму землей, он повалился на землю и, словно что-то припоминая, вскричал:
— И меня тоже, положи меня тоже туда, хватит там места для двоих!
Его подняли и отнесли в дом, куда неожиданно вернулся Эбергард с запасом продуктов. Появление его заставило их позабыть только что испытанные ужасы и еще раз отложить на завтра обуревавший их страх перед нуждой. На все расспросы о том, как ему удалось раздобыть столько провианта, юноша отвечал, что получил все это в дар от некоего неизвестного благодетеля. Эбергард был изможден и мертвенно бледен, поэтому они не стали обременять его расспросами и принялись за доставшуюся им манну небесную, после чего разошлись по комнатам и улеглись спать.
На протяжении всей этой полосы бедствий Инеса по-прежнему упорно настаивала на том, чтобы дочери ее продолжали все те занятия, которые, как она надеялась, помогут им заработать потом на пропитание. Сколь ни велики были претерпеваемые семьей лишения и сколь ни горьки постигавшие их каждый день разочарования, девушки не прекращали усердно заниматься музыкой и другими предметами, и руки их, ослабевшие от нужды и горя, выполняли заданный урок не менее ревностно, чем тогда, когда стремление обучиться различным искусствам было вызвано одним лишь избытком. Внимание, которое мы уделяем тому, что украшает нашу жизнь, когда нам в ней не хватает самого насущного, — звуки музыки, раздающиеся в доме, где ежеминутно шепчутся о том, как достать денег на хлеб, подчинение таланта нужде, утрата им всей широты и восторженной страстности, которые он несет с собою, и замена всего этого соображениями пользы и выгоды, которые из него можно извлечь, — вот едва ли не самая горькая борьба, которая когда-либо велась между двумя противоположными силами: природными стремлениями человека и препонами, которые им воздвигают обстоятельства его жизни. Однако сейчас произошло нечто такое, что не только поколебало решение Инесы, но и повлияло на чувства ее, так что она не могла ничего с собою поделать. Музыкальные упражнения, которые дочери ее исполняли с большим прилежанием, всегда доставляли ей радость; теперь же, когда она услыхала, что на следующий день после похорон бабки девушки снова принялись играть на своих гитарах, звуки эти острым ножом вонзились ей в сердце. Она вошла в комнату, где играли дочери, и те повернулись к ней, как всегда улыбаясь и ожидая, что она их похвалит.
Но вместо этого их исстрадавшаяся мать в ответ только горько усмехнулась и сказала, что, по ее мнению, с этого дня им уже не следует долее заниматься музыкой. Дочери, которые отлично поняли, что она имеет в виду, прекратили игру и, успев уже привыкнуть к тому, что всякая вещь в доме превращается в средство добыть пропитание для семьи, подумали, что гитары их тоже можно будет сегодня продать, надеясь, что назавтра они смогут воспользоваться для уроков гитарами своих учениц. Они ошибались. В этот же день появились другие признаки растерянности и малодушия. Вальберг всегда относился с большой нежностью и почтением к родителям своим, в особенности же к отцу, который был намного старше, чем мать. Но в этот день, когда принялись делить еду, в нем пробудилась какая-то ненасытная волчья жадность. Инеса содрогнулась от ужаса.
— Подумай только, как много ест отец, он один наедается вволю, нам всем достаются жалкие крохи.