Как бы я хотела служить первому из них!
— Я сделаю все, чтобы ты служила второму, язычница и нечестивица! — ответила донья Клара, после чего поспешно увезла ее домой, боясь, как бы слова ее не вызвали скандала. Все эти случаи, равно как и много им подобных, были хоть и с большим трудом, но все же включены в длинное послание доньи Клары, которое сложил и запечатал сам отец Иосиф (поклявшийся своим саном, что ему легче было бы изучить два десятка страниц Библии на разных языках, чем перечесть его еще раз) и которое было потом отправлено дону Франсиско.
Все повадки и все движения дона Франсиско были отмечены такой медлительностью, а его нелюбовь писать письма, за исключением деловых, иными словами, относящихся к торговле, которую он вел, была так хорошо известна, что донья Клара не на шутку встревожилась, когда вечером того дня, когда она наконец отправила свое письмо, она получила еще одно от своего супруга.
О том, что содержание второго письма оказалось достаточно необычным, можно судить уже по тому, что донья Клара и отец Иосиф просидели над ним почти всю ночь, совещаясь друг с другом и обуреваемые тревогой и страхом. Разговор их был настолько напряженным, что, как потом рассказывали, они не прервали его даже на те часы, когда хозяйке дома надлежало читать вечерние молитвы, и что монах даже не вспомнил о своем ужине. Все их искусственно созданные привычки, все вошедшие в обычай поблажки друг другу, вся лицемерная жизнь того и другой окунулись в самый настоящий неизбывный страх, который охватил их души и утвердил свою власть над обоими тем требовательнее и жесточе, чем дольше и упорнее они ему противились. Страх этот до такой степени их подавил, что тщетными оказались все попытки их избавиться от него, беспомощными — советы, которые они давали друг другу, и бессмысленными — слова утешения, которыми они хотели друг друга подбодрить. Они читали и перечитывали это необычное письмо и после каждого раза все больше мрачнели их мысли, все более путаными становились слова и все более унылыми взгляды. Они то и дело устремляли их на листы бумаги, лежавшие на письменном столике черного дерева, а затем, вздрагивая, спрашивали друг у друга взглядами же, а порою словами: «Не кажется ли вам, что кто-то ходит по дому?».
В письме этом среди других сообщений, не интересных для нашего читателя, было и нечто весьма необычное, а именно:
«По пути из города, где я высадился на берег, в тот, откуда я сейчас вам пишу, мне привелось встретиться с неизвестными мне людьми, от которых я услыхал вещи, имевшие прямое ко мне отношение (они не упоминали об этом, однако страх мой мне все разъяснил) — именно в том, что может особенно больно задеть и уязвить сердце христианина, у которого есть дочь. Об этом я расскажу вам, когда у нас будет больше времени. Все это очень страшные вещи, и мне, может быть, понадобится помощь какого- нибудь духовного лица, для того чтобы правильно их понять и постичь всю их глубину.
Однако я могу доверительно сообщить тебе, что, после того как я расстался с людьми, с которыми у меня был этот весьма странный разговор, содержание которого я никак не могу передать в письме, я вернулся к себе в комнату полный грустных и тягостных мыслей и, усевшись в кресло, погрузился в раздумье над томом, содержавшим легенды о душах умерших, которые, однако, ни в коей мере не противоречили учению святой католической церкви, иначе бы я одним пинком затолкал эту книгу в горевший передо мной в камине огонь и оплевал потом пепел. И вот под впечатлением то ли встречи с людьми, которых мне привелось в этот день увидеть (никто, кроме тебя, никогда не должен знать, о чем у нас был с ними разговор), то ли — книги, которую я читал, содержавшей кое-какие отрывки из Плиния, Артемидора и других[465] и переполненной историями, которые мне не следует сейчас повторять, но в которых, вообще-то говоря, шла речь об оживлении умерших и все рассказывалось в должном соответствии с нашим католическим представлением о христианских душах, пребывающих в чистилище, и обо всем, что сопутствует им там, — о цепях, о вечном огне, о том, как, говоря словами Плиния: „Apparebat eidolon senex, macie et senie confectus“[466][467]; то ли, наконец, от усталости после моего одинокого путешествия, или еще по какой-то неизвестной мне причине, но только, чувствуя, что голова у меня в этот вечер не такая, чтобы я мог предаваться общению с книгами или собственным мыслям, и что, хоть меня и клонит ко сну, ложиться спать мне совсем не хочется, — состояние, которое мне не раз случалось испытывать, равно как и другим людям, — я вынул письма из ящика стола, куда я обыкновенно кладу их, и перечел то место, где вы описываете нашу дочь, какой она была тогда, когда ее нашли на этом проклятом языческом острове. И, уверяю тебя, описание это так глубоко врезалось в сердце того, кому еще ни разу не случалось прижать к груди родное дитя, что, право же, ни один испанский художник не мог бы изобразить ее лучше, нежели ты.
И вот, стараясь представить себе эти синие глаза, упрямые локоны, которые не хотят слушаться своей новой госпожи — прически, и очертания ее тонкого стана и думая, что нежное существо это скоро окажется в моих объятиях и будет просить у своего христианского отца христианского же благословения, сидя в своем кресле, я задремал. И сны мои переплелись с тем, о чем я только что думал наяву: мне привиделось, что прелестное это существо, такое любящее, такое чистое, сидит возле меня и просит моего благословения. Наклонясь, чтобы благословить ее, я сполз со своего кресла и — проснулся. Я говорю „проснулся“, потому что все, что за тем последовало, я видел настолько же ясно, как стол и стул в этой комнате и вообще любой предмет, которого я мог коснуться рукою. Напротив меня сидела неизвестная мне женщина; одета она была как испанка, только ноги ее были укрыты ниспадавшим до полу покрывалом. Сидела она недвижно, казалось, ожидая, что я первый заговорю с ней.
— Чего тебе надобно здесь? — спросил я, — и зачем ты здесь?
Незнакомка не подняла вуали, губы и руки ее были по-прежнему неподвижны. Голова моя была полна слышанным и прочитанным, и, осенив себя крестным знамением и произнеся молитвы, я встал и подошел совсем близко к сидевшей.
— Чего тебе надобно? — спросил я. — Зачем ты сюда явилась?
— Отца, — ответила неизвестная.
Она подняла вуаль, и глазам моим предстала дочь моя Исидора, точь-в-точь такой, какой ты описывала ее в твоих многочисленных письмах. Можешь себе представить, что я испытал! Я совсем обомлел, правду говоря, даже испугался, увидав ее величавую, но странную красоту. Смятение мое и тревога не только не улеглись, но, напротив, еще возросли, когда пришелица встала и, указывая на дверь, сквозь которую она сразу же вслед за тем прошла, с какой-то таинственной вкрадчивостью и поспешностью произнесла in transitu[468] слова, звучавшие примерно так:
— Спаси меня! Спаси меня! Не медли ни минуты, не то я погибла.
И клянусь тебе, жена, ни тогда, когда она сидела напротив меня, ни тогда, когда уходила, я не слышал ни шелеста ее платья, ни шума шагов, ни вздоха. Только когда она уже ушла, раздался такой звук, как будто по комнате пронесся порыв ветра, и ее вокруг окутал туман, который потом рассеялся: тогда я почувствовал, что глубоко вздохнул, так, как будто грудь моя освободилась вдруг от ужасной тяжести. Я потом просидел еще около часу, раздумывая над тем, что видел, и не зная, что же все это было — сон наяву или похожая на сон явь. Я обыкновенный смертный; мне свойственно чувство страха, и я могу заблуждаться, но вместе с тем я — христианин и католик и, как ты помнишь, всегда решительно осуждал все твои россказни о духах и видениях, за исключением тех. что освящены авторитетом пресвятой церкви и упоминаются в житиях ее мучеников и святых.
Видя, что все мои тягостные раздумья ни к чему не приводят и что им нет конца, я улегся в постель, где долго пролежал, ворочаясь с боку на бок и тщетно пытаясь уснуть; под утро, едва только я забылся крепким сном, меня разбудил какой-то шум, как будто занавеска колыхалась от ветра. Я вскочил и, отдернув ее, огляделся вокруг. Сквозь ставни в комнату пробивался дневной свет. Но все равно я не мог бы разглядеть окружавшие меня предметы, если бы не горевшая на камине лампа, свет которой, хоть и довольно тусклый, позволял, однако, ясно все различить. И при этом свете я увидел возле двери фигуру, в которой взгляд мой, ставший еще зорче от страха, опознал ту, которая мне уже являлась.
— Слишком поздно, — жалостным голосом произнесла она, печально махнув рукой, и тут же исчезла.
Должен тебе признаться, что это второе посещение наполнило меня таким ужасом, что, не будучи