тоски и тревоги, смешались злобная язвительность, едкая ирония и жестокая правда.
— Они приходят, — сказал он, указывая на европейские суда, — из мира, обитатели которого озабочены только тем, какими средствами умножить страдания, как свои собственные, так и других людей, до предела возможного; если учесть, что занимаются этим делом они всего каких-нибудь четыре тысячи лет, то надо отметить, что они добились немалых успехов.
— Но возможно ли это?
— Сейчас увидишь. Чтобы им было легче добиться того, чего они хотят, все они с самого начала были наделены немощным телом и дурными страстями; и, надо отдать им справедливость, они в течение всей своей жизни придумывают,
При упоминании о том, что люди едят мясо животных, Иммали вздрогнула так, как самый утонченный европеец вздрогнул бы при ^упоминании о пиршестве людоедов; в глазах у нее заблестели слезы, и она посмотрела на своих павлинов так задумчиво и печально, что чужестранец не мог сдержать улыбки.
— Есть, правда, среди них и такие, — сказал он, чтобы немного ее утешить, — которые отнюдь не обладают столь извращенным вкусом, они удовлетворяют свой голод мясом таких же существ, как они сами, и, так как человеческая жизнь всегда бывает несчастной, а жизнь животных, напротив, никогда (за исключением разве стихийных бедствий), то можно считать, что это самый гуманный и полезный способ одновременно и насытить людей, и уменьшить человеческие страдания. Но люди эти кичатся изобретательностью своей в деле умножения страданий и бедствий и поэтому ежегодно обрекают тысячи себе подобных на смерть от голода и горя, сами же тешат себя, употребляя в пищу мясо животных. Для этого они убивают эти несчастные твари, тем самым лишая их единственной радости, которая в их положении у них еще остается. Когда от этого противоестественного питания и чрезмерного возбуждения себя превыше всякой меры недомогание их перерастает в недуг, а страсти переходят в безумие, то они начинают выставлять напоказ успехи свои со знанием дела и с последовательностью, поистине достойными восхищения. Они не живут так, как ты, Иммали, — чудесной независимой жизнью, которую дарует тебе природа. Ты ведь лежишь прямо на земле, и, когда ты спишь, недремлющие очи небес охраняют твой сон, ты ведь ходишь по траве до тех пор, пока легкая стопа твоя не ощутит в каждой травинке подругу, и разговариваешь с цветами до тех пор. пока не почувствуешь, что и ты и они — дети единой семьи — природы и уже почти научились говорить друг с другом на ее языке — на языке любви. Нет, для того чтобы достичь своей цели, им, оказывается, надо сделать свою и без того ядовитую пищу смертоносной — от воздуха, который они вдыхают; поэтому чем цивилизованнее люди, тем теснее они селятся на клочке земли; оттого лишь, что он пропитан их дыханием и испарениями их тел, воздух вокруг несет в себе заразу и способствует неслыханно быстрому распространению болезней и увеличению смертности. Четыре тысячи их живут на пространстве меньшем, нежели то, что здесь у тебя ограждает последний ряд этих молодых баньяновых деревьев, для того, разумеется, чтобы вонючий этот воздух сделался для них еще более вредоносным; не меньший вред приносит им искусственно вызываемая духота, противные человеческой природе привычки и бесполезная трата сил. Нетрудно представить себе, к чему привели столь благоразумные предосторожности. Самое пустячное недомогание становится заразным, и в периоды повальных болезней порождаемых подобным образом жизни, ежедневно десять тысяч человеческих жизней приносятся в жертву ради того, чтобы продолжать жить в городах.
— Но ведь люди там умирают в объятиях любимых, — сказала Иммали, обливаясь слезами, — а разве это не радостнее, чем спокойная
Чужестранец был слишком занят своим рассказом, чтобы обратить внимание на ее слова.
— В эти города, — продолжал он, — люди стекаются якобы для того, чтобы иметь защиту и жить в безопасности, но на самом деле единственная цель их существования — всеми возможными способами и ухищрениями умножать и усугублять несчастья и горе. Те, например, что живут в нужде и нищете, не видя никакой другой жизни, вряд ли способны почувствовать, как жалка их собственная; страдание входит у них в привычку, и они не способны завидовать жизни других; так вот летучая мышь, которая цепенеет от голода и, ничего не видя вокруг, забивается в расщелину скалы, не способна завидовать бабочке, которая пьет росу и купается в цветочной пыльце. Но люди
Тут чужестранцу пришлось потратить много сил, чтобы рассказать Иммали, каким образом происходит, что средства к существованию распределяются между людьми неравномерно. И когда он сделал все что мог, чтобы ей это объяснить, она все еще повторяла, прижав свой белый пальчик к алым губам и ударяя ножкой по мху, в каком-то раздражении и тревоге:
— Но почему же это у одних бывает больше, чем они могут съесть, а другим приходится голодать?
— В этом-то и состоит, — продолжал чужестранец, — самое утонченное удовольствие — в искусстве мучить, в котором люди эти приобрели такой опыт: рядом с богатством поместить нищету, заставить несчастного, который умирает от голода, слушать цоканье копыт и скрип колес роскошных карет, от которых сотрясается его несчастная лачуга и которые не приносят ему ни малейшего облегчения; заставить людей трудолюбивых, благородных, одаренных голодать, в то время как надутая посредственность томится от избытка; заставить умирающего страдальца почувствовать, что, для того чтобы продлить ему жизнь, достаточно одной капли того самого возбуждающего напитка, который, если употреблять его не зная меры, может стать для человека причиной тяжелого недуга или безумия; это главное, чем заняты люди, и, надо признать, они достигают своей цели. Можно ли страдать еще больше, чем тот несчастный, чьи лохмотья развеваются на пронизывающем зимнем ветру, который точно стрелами вонзается в его обнаженное тело, чьи слезы застывают раньше, чем успевают скатиться, чья душа мрачна, как ночное небо, под которым он спит, чьи слипшиеся клейкие губы не могут уже принимать пищу, которой требует голод, подобно горящему углю залегший у него в чреве; можно ли страдать больше, чем тот, кто среди всех ужасов, что несет с собою зима, предпочтет, однако, всю ее бездомность месту, что, словно на смех, зовется домом, но где нет ни куска хлеба, ни огарка свечи, где завываниям ветра вторят еще более яростные вопли истерзанных голодом страдальцев — ведь, войдя и пробираясь в свой угол, где ничего нет, где не постелено даже соломы, он натыкается на тела собственных детей, позабывших о ночном сне и в отчаянии разметавшихся на голом полу.
Хоть Иммали и трудно было представить себе многое из того, о чем он говорил, она содрогалась от ужаса и не находила слов для ответа.
— Нет, этого еще мало, — продолжал чужестранец, накладывая все новые мазки на страшную картину, которую он ей рисовал, — пусть теперь, не зная куда податься, он подойдет к воротам тех, кто живет в богатстве и роскоши, пусть он поймет, что всего-навсего одна стена отделяет его от изобилия и веселья и что, несмотря на это, ему труднее добраться до них, чем если бы на пути его лежали целые миры, пусть он поймет, что в то время, как