только его руки, но и почерк многих других, которым было надежно и комфортно держаться этой молчаливой музейной фигуры и отдыхать под ее сенью. Грегориусу показалось, что он выходит из этого образа, как из картины в тяжелой золоченой раме, писанной маслом и давно забытой на стене дальней залы музея. Он ходил из угла в угол темной комнаты, не зажигая света. Заказал на португальском чашку кофе, спросил, как пройти на какую-то улицу в Лиссабоне, осведомился о чьем-то имени и профессии, ответил на такие же вопросы о себе, побеседовал о погоде…
И внезапно заговорил с португалкой из нынешнего утра. Он спросил, почему она так сердится на отправителя письма. «Voce quis saltar?» — «Вы хотели прыгнуть?» Взволнованный, он положил перед собой новый словарь и грамматику и принялся отыскивать недостающие ему слова, выражения и глагольные формы.
В дверь позвонили. Грегориус на цыпочках подошел к проигрывателю и выключил. За дверью слышались юные голоса, голоса его учеников, которые совещались, что делать дальше. Еще дважды пронзительный звон прорезал сумеречную тишину. Грегориус стоял, затаив дыхание. Наконец, шаги застучали вниз по лестнице.
Кухня была единственным помещением, окна которого выходили во двор и были снабжены жалюзи. Грегориус опустил их и зажег свет. Он принес томик аристократичного португальца, словари и пособия, расположился за обеденным столом и взялся за первый текст после предисловия. Португальский был похож на латынь, но только на первый взгляд — однако ему это нисколько не мешало. Текст оказался трудным, перевод занял много времени. Методично, с выносливостью марафонца Грегориус выискивал слова, прочесывал таблицы спряжений, пока не разобрался в грамматических формах. После нескольких предложений его охватило лихорадочное возбуждение. Он принес бумагу, чтобы записать перевод. Пробило девять, когда он, наконец, остался доволен.
PROFUNDEZAS INCERTAS — НЕИЗВЕДАННЫЕ БЕЗДНЫ
Сокрыта ли тайна под поверхностью человеческих деяний? Или люди как раз и есть то, что являют их поступки?
В высшей степени поразительно, но ответ меняется во мне вместе со светом, льющимся на город и на Тежу. Если это колдовской свет звенящего августовского дня, порождающий резко очерченные тени, то мысль о потаенных человеческих глубинах кажется мне смешной и нелепой; трогательной иллюзией, сродни фата-моргане, которая является, если я слишком долго гляжу на сверкающие волны. А если ненастным январским днем город и река накрыты тоскливо-серым куполом света, не отбрасывающего теней, то нет во мне уверенности большей, чем эта: все человеческие деяния лишь бледное, до смешного беспомощное проявление непознанных глубин сокровенной внутренней жизни, которая рвется на поверхность, без всякой надежды когда-нибудь даже отдаленно приблизиться к ней.
И к этому странному, тревожащему своей недостоверностью суждению добавляется частица моего собственного опыта, который, с тех пор как я его осознал, держит мою жизнь на зыбкой почве: в том, что для нас людей превыше всего — жизни, я точно так же переменчив, как остальные. Ибо когда сижу перед своим любимым кафе, нежась в лучах солнца, и прислушиваюсь к серебристому смеху проходящих мимо сеньор, то мне кажется, будто моя душа наполнена до краев и известна мне до последнего уголочка, поскольку в этих приятных эмоциях вся как на ладони. Если же развеивающие чары и отрезвляющие тучи закрывают солнце, то я тотчас становлюсь уверен, что во мне таятся такие неведомые глубины и бездны, из которых вот-вот вырвутся жуткие твари и увлекут за собой. Тогда я срочно требую счет и ищу чем отвлечься в надежде, что солнечный свет скоро пробьется и разгладит успокоительную поверхность.
Грегориус открыл страницу с портретом Амадеу ди Праду и прислонил книгу к настольной лампе. Предложение за предложением он читал переведенный текст, то и дело вглядываясь в бесстрашный и печальный взгляд. Лишь раз в жизни он совершал нечто подобное: когда еще студентом штудировал «Наедине с собой» Марка Аврелия. На столе стоял гипсовый бюст императора, и пока молодой человек работал над текстом, ему казалось, что делает это под сенью его невидимого присутствия. Однако между «тогда» и «теперь» была разница, которую Грегориус чувствовал тем отчетливее, чем плотнее обступала ночь, — хоть и не мог облечь это отличие в слова. К двум часам ночи он знал только одно: португалка, с ее остротой ощущений, подарила ему особую ясность и отчетливость восприятия, какую был не в состоянии дать мудрый император, чьи рефлексии он проглотил молниеносно, будто они были предназначены ему одному.
Между тем Грегориус, сам того не осознавая, взялся за вторую зарисовку.
PALAVRAS NUM SILENCIO DE OURO — СЛОВА В ЗОЛОТОМ БЕЗМОЛВИИ
Когда я читаю газету, слушаю радио или обращаю внимание на разговоры в кафе, то все чаще испытываю скуку, даже отвращение от употребления одних и тех же слов, оборотов, одних и тех же пустых фраз и метафор — писанных ли, или произнесенных. Но самое мерзкое: слушая самого себя, я вынужден признать, что и сам произношу все те же слова, жутко избитые и затасканные, стертые от тысячекратного употребления. Сохранился ли вообще в них еще какой-то смысл? Само собой, какое-то банальное действие они оказывают. От них люди смеются или плачут, идут направо или налево, официант приносит кофе или чай. Только речь не о том. Весь вопрос вот в чем: несут ли они в себе
Мне кажется, что я иду по пустынному берегу, подставляя лицо ветру, более леденящему и пронизывающему, чем тот, что задувает у нас. Пусть он выдует из меня все захватанные слова, все банальные штампы, и я вернусь с очищенным разумом, очищенным от шлаков бесконечного пустословия. Но при первой же потребности что-то высказать все возвращается на круги своя. И я понимаю: очищение, к которому я стремлюсь, не приходит само собой. Я должен что-то
Возможно, вот что: я хочу заново