О'Келли начал проглатывать окончания слов и замолчал. Он пил и молчал.
— Я на самом деле думал, что мы никогда не потеряем друг друга, — лишь раз сказал он в пространство. — Я думал, это невозможно. Когда-то мне попалось одно изречение: «Всякой дружбе свое время и свой конец». «Только не нашей, — думал я, — только не нашей».
О'Келли все чаще прикладывался к стакану, губы ему уже не повиновались. Он с трудом поднялся и на нетвердых ногах вышел из комнаты. Время спустя он вернулся, держа в руках листок бумаги.
— Вот. Это мы писали вместе. В Коимбре, когда весь мир принадлежал нам, как мы думали.
На листе стоял заголовок: «Lealdade por», а под ним список. Праду и О'Келли занесли в него основания, на которых зиждется лояльность.
— А где же любовь? Что-то я не вижу ее в этом списке.
О'Келли напрягся и на мгновение протрезвел.
— В нее он не верил. Даже не употреблял этого слова. Считал пошлостью. «Есть только три понятия, — обычно говорил он, — и только они: вожделение, симпатия и надежность. И все они преходящи. Быстрее всего уходит страсть, за ней следует симпатия и, к несчастью, чувство, что тебе с кем-то хорошо и надежно, тоже когда-то разбивается. Требования, которые нам предъявляет жизнь, все вещи, с которыми мы должны разобраться, слишком необъятны и мощны, чтобы наши чувства могли выстоять под их напором. Поэтому я и говорю о лояльности». Он считал, что лояльность — не чувство, а воля, решение, состояние души. Нечто, что случайность встреч и случайность чувств преобразует в необходимость. «Дыхание вечности, — говорил он, — всего лишь дыхание, но тем не менее».
Он заблуждался. Мы оба заблуждались.
Уже позже, когда мы вернулись в Лиссабон, он все мучился вопросом, а может ли быть что-то похожее на лояльность к самому себе? Обязательство не изменять и самому себе. Ни в мыслях, ни в поступках. Готовность ладить и с самим собой, даже когда себя не выносишь. Он творил о себе легенды, а потом делал все, чтобы легенды становились реальностью. «Я могу себя выносить, только когда работаю», — говорил он.
О'Келли умолк. Его тело расслабилось, взгляд снова помутнел, дыхание замедлилось, как у спящего. Грегориус понял, что просто уйти сейчас нельзя.
Он встал и подошел к книжным стеллажам. Целая полка литературы по анархизму, русскому, андалузскому, каталонскому. На корешках многих книг слово
О'Келли проснулся, но когда заговорил, впечатление было такое, будто он еще пребывает в приснившемся видении.
— Он купил мне аптеку. Аптеку со всем оборудованием, в отличном состоянии. Вот так просто. Мы встретились в кафе и о чем только не говорили. А он о ней ни слова. Он умел из всего сделать тайну, я никого не знал, кто бы владел этим искусством лучше, чем он. Это было своего рода тщеславие, хоть он об этом и слышать не хотел. По пути домой он вдруг остановился. «Видишь аптеку?» — показал он.
«Конечно, — усмехнулся я, — и что?»
«Она твоя, — он потряс у меня перед носом связкой ключей. — Ты ведь всегда хотел иметь свою собственную аптеку, теперь она у тебя есть».
А после он оплатил еще и все закупки. И знаете, мне это ничуть не претило. Я был ошеломлен и в первое время, подходя к аптеке по утрам, недоверчиво тер глаза. Время от времени я звонил ему и говорил: «Представляешь, я стою в собственной аптеке». И тогда он смеялся своим неподражаемым счастливым смехом, который год от году звучал все реже.
У него было сложное отношение к семейному состоянию. Казалось, он широким жестом кидал деньги на ветер наперекор судье, своему отцу, который ничего подобного не допускал. А потом при виде нищего впадал в уныние: «Почему я бросаю только пару монет? Почему не пачку банкнот? Почему не
Лицо О'Келли, разгладившееся было, как у человека, который, наконец, высказал давнишнюю боль, снова омрачилось и сделалось дряхлым.
— Когда мы разошлись, я поначалу хотел продать аптеку и вернуть ему деньги. А потом передумал. Это значило бы зачеркнуть все, что было между нами, все долгие счастливые годы нашей дружбы. Так я бы осквернил нашу минувшую близость и былое доверие. Я оставил аптеку за собой. А через несколько дней после этого решения внезапно ощутил нечто странное: она стала по-настоящему моей, эта аптека, больше моей, чем раньше. Я так и не понял этого чувства. И до сих пор не понимаю.
— Вы забыли выключить в аптеке свет, — сказал на прощанье Грегориус.
О'Келли рассмеялся.
— Не забыл. Это специально. Свет там горит всегда.
Натали Рубин звонила трижды. Грегориус перезвонил ей.
— Словарь и португальская грамматика вообще не были проблемой, — затарахтела она. — Вы в нее
Сложнее обстояло дело с историей Португалии. В продаже было много, и Натали остановилась на наиболее полной и компактной. Все книги уже отправлены. Персидскую грамматику, которую он просил, еще можно найти, ей обещали экземпляр в середине следующей недели. А вот история Сопротивления — это просто головная боль. Библиотеки были уже все закрыты, так что теперь она попытается только в понедельник. У Хаупта ей посоветовали заглянуть на семинар романистов и там спросить, она уже знает, к кому обратиться в понедельник.
Грегориус пришел в ужас от ее рвения, хоть и подозревал, что она способна на нечто подобное.