Феманитянине, Вилдале Савхеянине, Софаре Наамитянине. Перед его взором встала вокзальная табличка с названием «Саламанка», и нахлынули воспоминания о том, как, готовясь к отъезду в Исфахан, он писал на доске свои первые персидские слова в каморке в сотне метров отсюда. Он взял лист бумаги и проверил, помнит ли его рука давний опыт. Получились несколько штрихов и закорючек, точек для обозначения гласных. Потом он прервался.
Он вздрогнул, когда в дверь позвонили. Это оказалась госпожа Лосли, соседка. Она сказала, что узнала о его возвращении по коврику перед дверью, передала ему почту и ключ от почтового ящика. Как он провел отпуск? И всегда ли теперь каникулы начинаются так рано?
Единственное, что Грегориуса интересовало из почты, было письмо Кэги. В нарушение своей привычки он не взял ножичек, а торопливо разорвал конверт.
От руки внизу Кэги приписал:
Грегориус долго сидел над письмом. На улице уже стемнело. Он никогда бы не подумал, что Кэги может написать ему такое откровенное послание. Как-то давно он встретил ректора в городе, с обоими детьми, они смеялись, и все казалось прекрасно. То, что Виржиния Ледуайен сказала о его одежде, ему понравилось, и он даже немного расстроился, посмотрев на брюки от нового костюма, которые носил в Лиссабоне. «Прямую», да. А вот «неотесанную»… И интересно, кто из учениц, кроме Натали Рубин и разве еще Рут Гаучи, скучал по нему?
Он вернулся, потому что снова хотел жить в том месте, где ему все знакомо. Где не надо говорить на португальском или французском, или английском. Почему же теперь письмо Кэги сделало это желание, простейшее из всех желаний, трудно осуществимым? И почему ему так важно — важнее, чем недавно в поезде — было пойти на Бубенбергплац именно ночью?
Час спустя, стоя перед площадью, он терзался чувством, что больше не может ее коснуться. Да, хоть это и звучит странно, но слово найдено точно: он не может
Необъяснимый и упрямый зазор не защищал, не служил буфером, держащим дистанцию и дающим надежность. Скорее он повергал Грегориуса в панику, вызывал страх: вместо того чтобы среди знакомых вещей снова обрести себя, потеряться здесь окончательно и заново пережить то, что уже случилось в утренних сумерках Лиссабона; только во много раз страшнее и опаснее, потому что тогда за Лиссабоном стоял Берн, а за потерянным Берном другого Берна не было. Опустив взгляд к твердой, но пружинящей мостовой, он сделал пару шагов и наткнулся на прохожего. Голова закружилась, на какое-то мгновение все вокруг покачнулось, и Грегориус схватился руками за голову, словно стараясь удержать ее на плечах. Когда все снова встало на свои места, краем глаза он заметил, как обернулась женщина с немым вопросом во взоре, не требуется ли ему помощь.
Часы на церкви Святого Духа показывали без пары минут восемь. Поток машин поредел. В просветах между облаками показались звезды. Сильно похолодало. Грегориус прошел по Кляйне-Шанце дальше, к Бундестеррасе. Он в волнении ожидал момента, когда свернет на Кирхенфельдбрюке, как десятилетиями поворачивал каждое утро без четверти восемь.
Мост был перекрыт. До следующего утра на ремонт трамвайных путей. «Не повезло», — посочувствовал кто-то, когда Грегориус беспомощно таращился на табличку с объявлением.
С ощущением, будто у него вошло в привычку то, что раньше было чуждо, Грегориус ступил в ресторан отеля «Бельвью». Приглушенные звуки музыки, светло-бежевые куртки официантов, благородное сияние серебра. Он сделал заказ.
Грегориус вынул томик Праду и поискал заголовок со словом
CENA CARICATA — СМЕШНАЯ СЦЕНА
Мир как сцена, которая только и ждет, чтобы мы ставили на ней серьезную и печальную, комическую и легкомысленную драму наших грез. Как трогательно и очаровательно это представление! И как неизменно!