Прошло около четырех лет.
Зорич продолжал праздно жить в своем Шклове и с грустью вспоминать о том времени, когда он был наверху славы и могущества, когда Миллионная против его дворца была запружена каретами его хвалителей и льстецов, с утра до ночи толпившихся в его приемной и ждавших его милостивого взгляда… Давно все прошло…
И вот он тоскует в своем Шклове. Зановичи продолжают сидеть в нейшлотских казематах. Салморан — изнывать в далекой, холодной Сибири. Неранчич нашел себе дело — молодечествует в гусарах, шибко идет в гору и по-прежнему не выпускает изо рта трубки, а из рук — карт. У Изан-бея умер старший брат, и султан, узнав о существовании Изан-бея, повелел ему возвратиться в Константинополь и даже приблизил его к своей особе: Изан-бею поручена была одна из высших и почетнейших придворных должностей — подавать султану умываться.
Где же барон фон Вульф?
Перенесемся мысленно на юг, под ясное бирюзовое небо только что приобретенного от Турции Крыма, к тому месту, где ныне Севастополь, Георгиевский монастырь и Херсонес, бывший Корсунь.
Роскошный майский вечер. Жаркое солнце, которое немилосердно жгло днем, с самого утра, подбившись далеко к западу, уже не палит, а только нежит теплотой юга. Спокойное, как зеркало, бирюзовое море дышит только у берега, неустанно набегая на острые зубья прибрежных скал и на отшлифованные вечным трением приливов и отливов валуны и гальки. От этого спокойного дыхания великана веет на берег тихим, ласкающим ветерком. Над морем вьются чайки, оглашая тихий воздух жалобным криком. Дальше из бирюзы моря белеются кое-где небольшие паруса, словно поднятые крылья тех же белых чаек. На небе хоть бы облачко. На дальнем востоке высится гигантскою спиною, как бы подпирающее небо, исполинских размеров продолговатая скала — это Чатырдаг, земной трон Аллаха.
На том месте, где ныне над исполинским обрывом к морю ютится Георгиевский монастырь, в конце XVIII столетия еще ничего не было. Валялись кое-где обломки каменных плит, проросших колючею травою, да кусочки мрамора, как бы осколки от каких-либо зданий, неведомо когда здесь стоявших и неведомо когда разрушившихся и сровнявшихся с землею. Некоторые русские академики, посетившие тогда в первый раз Крым, утверждали, что на этом самом месте, когда еще Крым населяли полудикие листригоны-разбойники, о которых говорит Гомер в одной из рапсодий своей «Одиссеи», и тавроскифы, — на этом самом месте стоял храм Дианы, тот именно храм, главной жрицею в котором была Ифигения.
В описываемый нами вечер, 22 мая 1787 года, на месте развалин этого храма, над глубочайшим обрывом, на скалистое подножие которого тихо, гармонически набегали волны бирюзового моря и так же тихо, гармонически, с шепотом трущихся одна о другую галек и с белоснежною пеною снова уходили в это спокойное бирюзовое море, сидели какие-то двое мужчин, по-видимому, военные и, казалось, предавались мечтательному созерцанию расстилавшейся перед ними картины, прислушиваясь к тихому плеску моря у подножия обрыва и к жалобным крикам чаек.
— Так бы, кажись, и не сошел с этого места, век бы глядел на это синее море, на скалы, на эти лиловые горы, век бы слушал, как шепчется о чем-то море у берега, никому не поведая своих тайн, и все думал бы, думал, — сказал один из них, задумчиво глядя вдаль.
— А о чем думал бы? — спросил другой, чертя палкой по обломкам камней.
— О чем? Я и сам, брат, не знаю; о том, что шепчет это море, о чем плачут эти чайки.
— Эка выдумал! Да море ничего не шепчет, так, зря плещется. А о чем плачут чайки — да просто рыбы захотели: они ведь жадные, все им жратвы мало.
— А все же думается, — возражал первый.
— Чудак ты, посмотрю я на тебя, — качал головой его собеседник, — мечтатель ты!
— А разве тебе ни о чем не думается?
— Ни о чем… ну, конечно, поесть это хорошенько, выпить, переглянуться с пригоженькой.
— Ну да я не о том… Я вот сижу тут с тобой, а мне и думается многое, многое: как когда-то смотрела на это же синее море Ифигения, как пристал к берегу ее брат, как Одиссея прибило к этим берегам.
— Да, может, этого никогда и не было, а ты свои мозги бередишь.
— Нет, было… Вот и чайки всегда так кричали… Да и чего не видел этот берег! И генуэзские, и венецианские корабли, что приезжали в Крым за невольниками, и чубатых казаков на их лодочках, и Одиссея…
— А, ты все со своим Одиссеем! Ты скажи лучше, что теперь эти татарские берега видят: великую русскую царицу, цесарского императора, разных посланников, весь генералитет! Вон посмотри, как в Севастопольской бухте расцвечены всякими флагами корабли… А то Одиссей, Ифигения! Да эти полуголые грекосы ничего подобного и не видывали.
Вдруг внизу, значительно правее того места, где сидели собеседники, за обрывом крутой скалы послышался отчаянный женский крик.
— Спасите! Спасите! — доносились откуда-то вопли невидимой женщины.
Собеседники вскочили на ноги и стремительно бросились к тому месту обрыва, откуда неслись крики. Когда они обогнули один выступ скалы, то за ним, у края бездны, неровными зубьями и отвесною потом стеною спускавшейся прямо в море, увидели мечущегося в отчаянии пожилого толстого мужчину, который заглядывал вниз, в бездну, и в ужасе кричал неведомо кому:
— Батюшки, помогите! Батюшки, погибла! Кто в Бога верует, спасите!
— Что, где? Кто упал? — спрашивали прибежавшие на помощь.
— Голубчики! Родимые! Жена моя оборвалась, Маша моя! — вопил толстяк, дрожа всем телом и падая на колени перед прибежавшими. — Спасите, спасите!
Тот из прибежавших, которого собеседник его называл «чудаком» и «фантазером», высокий, стройный и плечистый блондин, со смелым, даже дерзким взглядом голубых глаз схватил толстяка за плечи и стал трясти.
— Где, где она? Куда упала?
— Спасите! Спасите! — вновь послышался женский, но уже более слабый крик, и, казалось, очень близко, почти под ногами.
'Чудак', бросив толстяка, повернулся на крик и глянул с крутизны вниз, но за торчащими над обрывом камнями ничего не увидел. Тогда он лег на землю и пополз к краю обрыва.
— Милашевич! — крикнул он. — Держи меня за ноги, оба держите!
Тот, кого он называл Милашевичем, и толстяк исполнили его приказание: они уперлись коленями в землю и стали держать того, который полз к обрыву.
— Отпустите немного!.. Так… будет… держите крепче!..
Он вытянулся во весь рост, придерживаясь за край обрыва, и глянул в бездну.
— Вижу, вижу, — проговорил он радостно, — сударыня, держитесь! Подождите несколько секунд, только не оглядывайтесь в пропасть и не шевелитесь.
Ему представилось страшное зрелище, от которого леденела кровь. Молодая красивая женщина, смертельно бледная, упершись ногами в край отвесного обрыва, нависшего над морем, и прижавшись к такой же отвесной стене, отчаянно держалась руками за выдающийся из скалы камень. И над нею, и под нею изрытые бороздами стены скал. Малейшее движение, слабость в руках или ногах, головокружение — и она неминуемо должна была низринуться в бездну со страшной высоты. Из-под ног ее выскользали камни и скатывались в море. Но ей подняться на скалу не было никакой возможности, хотя до уступа, с которого она упала, скорее сползла, на этот ужасный карниз, руки ее доставали на несколько вершков. Но и там уцепиться было не за что, кроме скатывающихся вниз камней.
Белокурый смельчак в мгновение ока сообразил, как ему начать действовать.
— Держитесь! — крикнул он снова. — Я сейчас к вам… Потяните меня!
Его потянули за ноги. Со вздувшимися на лбу жилами, с налившимися кровью глазами поднялся он на ноги и торопливо пошел вправо в обход острого выступа. Там вела влево вниз узенькая покатость вроде карниза. Он пошел по этому карнизу, обрушивая камни, которые скатывались с кручи, прыгали по острым выступам скал и с гулом низвергались в море. Несколько ниже он уже должен был ползти, чтобы приблизиться к краю обрыва, к тому самому месту, где несколькими четвертями ниже он уже видел оцепеневшие на камне пальцы молодой женщины, а еще ниже — ее мертвенно-бледное лицо и глаза, в