«Надобно, когда счастье идет, не только руками, но и ртом хватать, и в себя глотать».
«В высокой фортуне жить, как по стеклянному полу ходить».
«Без меры много давленный цитрон вместо вкусу, дает горечь».
«Ведать разум и нрав человеческий – великая философия; и труднее людей знать, нежели многие книги наизусть помнить».
Слушая умные речи Толстого – он говорил со мной то по-русски, то по-итальянски – под нежную музыку французского менуэта, глядя на изящное собрание кавалеров и дам, где все было почти совсем как в Париже или Лондоне, я не могла забыть того, что видела только что по дороге: перед сенатом, на Троицкой площади те же самые колья с теми же самыми головами казненных, которые торчали там еще в мае, во время маскарада. Они сохли, мокли, мерзли, оттаивали, опять замерзали и все-таки еще не совсем истлели. Огромная луна вставала из-за Троицкой церкви, и на красном зареве головы чернели явственно. Ворона, сидя на одной из них, клевала лохмотья кожи и каркала. Это видение носилось предо мной во время бала. Азия заслоняла Европу.
Приехал царь. Он был не в духе. Так тряс головою и подергивал плечом, что наводил на всех ужас. Войдя в залу, где танцевали, нашел, что жарко, и захотел открыть окно. Но окна забиты были снаружи гвоздями. Царь велел принести топор и вместе с двумя денщиками принялся за работу. Выбегал на улицу, чтобы видеть, как и чем окно заколочено. Наконец-таки добился своего, вынул раму. Окно оставалось открытым недолго, и на дворе опять начиналась оттепель, ветер дул прямо с запада. Но все-таки по комнатам пошли такие сквозняки, что легко одетые дамы и зябкие старички не знали, куда деваться. Царь устал, вспотел от работы, но был доволен, даже повеселел.
– Ваше Высочество, – сказал австрийский резидент Плейер, большой любезник, – вы прорубили окно в Европу.
На сургучной печати, которою скреплялись письма царя в Россию во время его первого путешествия по Европе, представлен молодой плотник, окруженный корабельными инструментами и военными орудиями с надписью:
«Аз бо есмь в чину учимых и учащих мя требую».
Другая эмблема царя: Прометей, возвращающийся к людям от богов, с зажженным факелом.
Царь говорит: «Я создам новую породу людей».
Из рассказов «магазейной крысы»: царь, желая, чтобы везде разводим был дуб, садил однажды сам дубовые желуди близ Петербурга, по Петергофской дороге. Заметив, что один из стоявших тут сановников трудам его усмехнулся, царь гневно промолвил:
– Понимаю. Ты мнишь, не доживу я матерых дубов. Правда. Но ты – дурак. Я оставляю пример прочим, дабы, делая то же, потомки со временем строили из них корабли. Не для себя тружусь, польза государству впредь.
Из тех же рассказов:
«По указу его величества ведено дворянских детей записывать в Москве и определять на Сухареву башню для учения навигации. И оное дворянство записало детей своих в Спасский монастырь, что за Иконным рядом, в Москве, учиться по-латыни. И услыша то, государь жестоко прогневался, повелел всех дворянских детей Московскому управителю Ромодановскому из Спасского монастыря взять в Петербург, сваи бить по Мойке-реке, для строения пеньковых амбаров. И об оных дворянских детях генерал-адмирал граф Федор Матвеевич Апраксин, светлейший князь Меншиков, князь Яков Долгорукий и прочие сенаторы, не смея утруждать его величества, милостивейшую помощницу, государыню Екатерину Алексеевну просили слезно, стоя на коленях; токмо упросить от гнева его величества невозможно. И оный граф и генерал- адмирал Апраксин взял меры собою представить: велел присматривать, как его величество поедет к пеньковым амбарам мимо оных трудившихся дворянских детей, и, по объявлении, что государь поехал к тем амбарам, Апраксин пошел к трудившимся малолетним, скинул с себя кавалерию и кафтан и повесил на шест, а сам с детьми бил сваи. И как государь возвратно ехал и увидел адмирала, что он с малолетними в том же труде, в битии свай употребил себя, остановяся, говорил графу:
– Федор Матвеевич, ты генерал-адмирал и кавалер, для чего ты бьешь сваи?
И на оное ему, государю, адмирал ответствовал:
– Бьют сваи мои племянники и внучата. А я что за человек? Какое имею, в родстве, преимущество? А пожалованная от вашего величества кавалерия висит на древе – я ей бесчестия не принес.
И слыша то, государь поехал во дворец, и чрез сутки учиня указ об освобождении малолетних дворян, определил их в чужестранные государства для учения разным художествам, – так разгневан, что и после биения свай не миновали в разные художества употреблены быть».
Один из немногих русских, сочувствующих новым порядкам, сказал мне о царе:
– На что в России ни взгляни, все его имеет началом, и что бы впредь ни делалось, от сего источника черпать будут. Сей во всем обновил, или паче вновь родил Россию.
Вернулся царевич так же внезапно, как уехал.
6 января 1715.
У нас были гости: барон Левенвольд, австрийский резидент Плейер, ганноверский секретарь Вебер, царский лейб-медик Блюментрост. После ужина, за стаканами рейнского, зашла речь о вводимых царем новых порядках. Так как не было никого постороннего и никого из русских, говорили свободно.
– Московиты, – сказал Плейер, – делают все по принуждению, а умри царь – и прощай наука! Россия – страна, где все начинают и ничего не оканчивают. На нее действует царь, как крепкая водка на железо. Науку в подданных своих вбивает батогами и палками, по русской пословице: палка нема, да даст ума; нет того спорее, что кулаком по шее. Правду сказал Пуффендорф об этом народе: «рабский народ рабски смиряется и жестокостью в страсти воздерживаться в повиновении любит». Можно бы о них сказать и то, что говорит Аристотель о всех вообще варварах: «Quod in libertate mali, in servitute boni sunt. В свободе – злы, в рабстве – добры». Истинное просвещение внушает ненависть к рабству. А русский царь, по самой природе власти своей – деспот, и ему нужны рабы. Вот почему усердно вводит он в народ цифирь, навигацию, фортификацию и прочие низшие прикладные знания, но никогда не допустит своих подданных до истинного просвещения, которое требует свободы. Да он и сам не понимает и не любит его. В науке ищет только пользы.
– Как знать, – заметил Вебер с тонкой усмешкой, – может быть, русские более сделали чести Европе, приняв ее за образец, нежели она была того достойна? Подражание всегда опасно: добродетели не столь к нему удобны, как пороки. Хорошо сказал один русский: «Заразительная гнилость чужеземная снедает древнее здравие душ и тел российских; грубость нравов уменьшитесь, но оставленное ею место лестью и хамством наполнилось; из старого ума выжили, нового не нажили – дураками умрем!»
– Царь, – возразил барон Левенвольд, – вовсе не такой смиренный ученик Европы, как о нем думают. Однажды, когда восхищались при нем французскими нравами и обычаями, он сказал: «Добро перенимать у французов художества и науки; а в прочем Париж воняет». И прибавил с пророческим видом: «Жалею, что город сей от смрада вымрет». Я сам не слышал, но мне передавали и другие слова его, которые не мешало бы помнить всем друзьям русских в Европе: «L'Europe nous est necessaire pour quelques dizaines d'annees; apres sela nous lui tournerons le dos. Европа нам еще нужна на несколько десятков лет; после того мы повернемся к ней спиною».
Граф Пиппер привел выдержки из недавно вышедшей книжки La crise du Nord [31] о войне России со Швецией, где доказывается, что «победы русских предвещают светопреставление», и что «ничтожество России есть условие для благополучия Европы». Граф напомнил также слова Лейбница, сказанные до Полтавы, когда Лейбниц был еще другом Швеции: «Москва будет второй Турцией и откроет путь новому варварству, которое уничтожит все европейское просвещение».
Блюментрост успокоил нас тем, что водка и венерическая проказа (venerische Seuche), которая в последние годы с изумительной быстротой распространилась от границ Польши до Белого моря, – опустошат