А Ганнер исчез из моей жизни — я думал, навсегда. По мере того как он приобретал все больший вес и преуспевал, до меня стали доходить о нем слухи, я читал о нем в газетах, и, хотя упоминание его имени точно кинжалом ранило меня, я воспринимал эти вести, будто речь шла о незнакомом мне человеке. Ганнер стал крупным деятелем международного масштаба, человеком, действовавшим в Брюсселе, Женеве, Вашингтоне, Нью-Йорке, человеком, с которым мой путь никогда не пересечется. Я видел его после катастрофы только раз. Он пришел ко мне в больницу, как только я был в состоянии разговаривать. (У меня ведь была раздроблена челюсть, и некоторое время я совсем не мог говорить.) Он держался холодно, вежливо и попросил меня — совсем точно полицейский, расследующий мелкое нарушение, — рассказать, как все произошло. Я рассказал — во всяком случае, сообщил все технические подробности: скорость, с какой шла машина, как ее занесло. В момент столкновения я потерял сознание и не видел Энн после случившегося. Гаинер больше ни о чем меня не спросил. Он вышел из палаты — бесстрастный, без единого слов., или взгляда, которые могли бы установить между нами какую-то связь. Я, в свою очередь, тоже был холоден. Позже я снова и снова прокручивал в мозгу нашу последнюю встречу, думал о том, что я мог бы ему сказать. «Мне очень жаль. Простите меня». Но как я мог это произнести — он должен был помочь мне! Выкажи он хотя бы проблеск волнения, меня бы прорвало. Но волнения не было, и меня не прорвало. Позже я подумывал было написать ему, но так и не написал. А Тристрам в шестнадцать лет покончил с собой.
СУББОТА
Была суббота, утро. День стоял холодный, с резким холодным ветром, по небу неслись низкие бурые облака, сквозь которые изредка проглядывало размытое солнце, лишь подчеркивавшее, каким мокрым и грязным был Лондон. Мне снились скверные сны, большинство их я забыл, но ощущение ужаса осталось. Почему нам не дано так же быстро забывать грехи, как мы забываем наши сны? Впрочем, один сон я запомнил. Я находился в тихом жутком месте у воды, где какое-то крупное преступление то ли было совершено, то ли должно было совершиться. Весь кошмар этого сна состоял в том, что я не знал этого точно.
Утром я от души пожалел, что рассказал все Артуру. Рассказывая ему, я чувствовал, как мне становится легче. В этом было удовлетворение, близкое к оргазму. Я послал Артура за вином и почти все выпил сам. А сейчас, утром, я чувствовал себя ужасно: меня тошнило, кружилась голова, и я был сам себе противен. Я проглотил три таблетки аспирина и выпил уйму воды. И дело было не в том, что я сомневался в деликатности Артура или пожалел, что он все теперь знает. Мне было бы невыносимо, если бы об этом знал кто-то другой, Артур же никогда не воспользуется моей тайной. Просто то, что я все ему выложил, казалось мне теперь страшной ошибкой. Вся эта нескромная болтовня, все эти бесконечные пьяные откровения с ужасающей силой оживили прошлое. Отзвуки его жутко отдавались даже в моей унылой голой квартире. А я намеренно оставил свою квартиру голой, как оголил и свою жизнь в тщетной попытке убрать из нее все, что могло бы напомнить мне об Энн. Сегодня, раскрыв польский словарь, я увидел в нем засохший цветок, белую фиалку, которую Энн обнаружила в своем саду и подарила мне в ту прелестную невинную пору, когда я любил ее, а она еще об этом не знала.
День начался с письма от Томми.
Любовь моя.
Мне так жаль, что я оказалась такой никчемной вчера вечером, и, пожалуйста, извини за то, что я сказала насчет Лоры Импайетт: я знаю, что это было глупо. Ты знаешь, что я люблю тебя и хочу выйти за тебя замуж, но больше всего на свете мне хотелось бы облегчить твою боль, и я уверена, что если бы ты только поделился со мной своими бедами, тебе бы стало легче. Я не могу поверить, чтобы ты когда-либо мог совершить что-то плохое. Но даже если это так, ты должен простить себя. Чувство вины никогда никому не помогало, верно ведь? Так или иначе, я прощаю тебя во имя Господа нашего. Не хочешь принять это от меня в качестве рождественского подарка? Я так люблю тебя, что, мне кажется, я имею право тебя простить… (И так далее, и тому подобное.)
Я подумал, как это трогательно со стороны Томми предлагать мне прощение Господа Бога в качестве рождественского подарка, особенно если учесть, что она ведь понятия не имеет, в чем мой проступок; я понимал: мне очень повезло, что меня любит такая умная и милая молодая женщина, как Томми, но она была просто мне ни к чему, и я послал ее к черту.
Электричества по-прежнему не было. В квартире стоял ужасный холод. Я надел свитер и пальто — чувствовал я себя нелепым и неуклюжим, но все равно не согрелся. Зажигая спиртовую горелку, чтобы вскипятить чай, я обжег себе палец. Мистер Пеллоу постучал в дверь и попросил одолжить ему свечу. Я сказал, что у нас нет лишней. А немного спустя я поймал Кристофера, пытавшегося потихоньку выскользнуть за дверь, чтобы передать свечу мистеру Пеллоу. Я отобрал у него свечу. Кристофер сообщил, что Мика Лэддерслоу арестовали — в связи с кампанией краж, которую для пополнения своих фондов проводили маоисты; не дам ли я немного денег, чтобы взять его на поруки из тюрьмы? Я заявил, что нет. Кристофер ушел к себе и стал практиковаться на своей табле. Я велел ему заткнуться. Он вернулся на кухню и так крутанул винтик спиртовой горелки, что сломал его. Я сказал ему, что он мне осатанел и чтобы он убирался, но он и ухом не повел, так как я уже не раз это ему говорил. Тут явился Джимбо Дэвис — вид у него был вдохновенный, в руках зеленые ветки иммортели. Он пожал мне руку как-то особенно сочувственно (или, может, мне это показалось?) и прошептал: «Да, да…» И они с Кристофером уединились в комнате Кристофера, откуда вскоре донесся смех — должно быть, они веселились на мой счет.
Явилась Лора Импайетт. Мне отчаянно не хотелось видеть ее, но не хватило ума тотчас что-нибудь соврать. («Ах, какая обида, а я как раз уезжаю в Хоунслоу».) Сегодня, несмотря на сухую погоду, на ней была широкая желтая клеенчатая накидка с капюшоном, подвязанным под подбородком, стеганое пальто и синие саржевые брюки, схваченные у щиколоток велосипедными зажимами. Она не стала снимать пальто. Мы сели у кухонного стола — два нелепых, закутанных, продрогших существа с красными носами. Она бы с удовольствием выпила кофе, но у меня теперь не было никакой возможности согреть воду. Мы вглядывались друг в друга в полумраке.
— Хилари, а вы сможете это перенести, если Кристел выйдет замуж за Артура?
— Не говорите глупостей, Лора, только не говорите глупостей, моя хорошая.
— Я ведь знаю, как вы близки с Кристел.
— Я хочу, чтобы она вышла замуж за Артура.
— Тогда почему же вы были так бесконечно несчастны в четверг?
— Нисколько я не был несчастен, просто у меня болел зуб. Артур отличный малый.
— Артур не такая уж находка.
— Нищие не выбирают. И Кристел — не такая уж прекрасная английская роза.
— Я просто ушам своим поверить не могу, когда вы говорите так о Кристел.
— Я всегда вижу очевидное, даже если речь идет о моей сестре. Она может считать себя счастливой, что у нее вообще появился ухажер.
— Я как-то ждала от вас большей разборчивости.
— А кто я такой, чтобы проявлять разборчивость?
— Но неужели вам
— Кто сказал, что я женюсь на Томми?
— Вы — в четверг.
— Я просто болтал что попало — лишь бы вы молчали.
— Как это мило с вашей стороны! Знаете, Хилари, вы себя недооцениваете. В вас так много заложено, а вы так мало это используете. Такое впечатление, точно из вас весь дух выпустили, точно вы окончательно потеряли весь запал.
— Так оно и есть.
— Но почему? Хилари, вы