безнадежно… — Она всхлипывала, и ее всю трясло.
Я спросил:
— Ганнер знает?
— О ребенке? Да.
Если бы она солгала мне хотя бы тут. Если бы она мне не сказала и этого.
— Значит, он считает, что ты привязана к нему… из-за этого чертова ребенка?
— Я действительно к нему привязана.
— Нет, — сказал я. — Ничего ты не привязана. Ты ошибаешься. И ты поедешь сейчас со мной — с ребенком или без ребенка. И куда бы мы сейчас ни направились, мы поедем вместе, моя дорогая. — Неуемная ярость и горе владели мной, превратив меня в жестокий, четко работающий автомат. Я включил зажигание, и машина тронулась с места.
— Хилари, пожалуйста, отвези меня домой, пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста…
Я молчал. Мы выехали на шоссе.
— Хилари, прошу тебя, не гони так, ты что, хочешь, чтобы мы разбились… Хилари, не гони так…
Машину занесло — она пересекла среднюю полосу на скорости около ста миль в час. С какой машиной из шедших нам навстречу мы столкнулись — решил случай. Столкнулись мы с «бентли», в которой почти с такой же скоростью ехал биржевой маклер. Обе машины были разбиты вдребезги и еще шесть машин серьезно повреждены. Биржевой маклер отделался переломом ног. Никто больше серьезно не пострадал, кроме меня и Энн. У меня было много травм. Энн умерла в больнице на другой день.
У меня не было ни малейшего сомнения в том, что я вел себя тогда подло. Это сознание многие годы потом жило со мной. Но наш роман представлял собою такое сплетение противоречий, недопониманий, ошибок, мелких хитростей и просто слепого ожидания и надежды. Откуда нам было знать, что все придет к такому концу? Я был отчаянно влюблен — я любил эту женщину какой-то безнадежной, властной, всеобъемлющей любовью, так глубоко проникающей в душу, что она как бы служит сама себе оправданием. On n'aime qu'une fois, la premiere.[49] Я думаю, это верно, если иметь в виду единственного и неповторимого Эроса, хотя, быть может, единственный и неповторимый Эрос и не величайший из богов. Энн тоже была отчаянно влюблена, только у нее любовь была с надрывом — от безнадежности, которую она, очевидно, понимала, а я — нет. Она любила мужа, и я
Позднее — не раз за эти годы, проведенные почти в непрерывных размышлениях о событиях того лета, — мне приходило в голову, что я, пожалуй, переоценивал силу ее страсти. Вполне возможно. Даже если бы она не обнаружила, что беременна, решилась бы она когда-нибудь бросить Ганнера и прийти ко мне? Как складывались их отношения после того, как Ганнеру стало все известно? Я этого не знал, да и не хотел знать. С другой стороны, если бы я не обезумел от ярости после слов Энн, если бы я просто увез ее в тот вечер, осталась бы она со мной, не вынужден ли был бы я уступить и отвезти ее назад, к Ганнеру и Тристраму? Она, конечно, любила меня, в этом нет сомнения. Возможно, ее поразила сила моей любви, а этого иногда вполне достаточно, чтобы полюбить. Ах, если бы она не вернулась ко мне после того первого поцелуя. Если бы не сказала мне, что Ганнер знает про ее беременность. Это известие в тот момент почему-то произвело на меня страшное впечатление. Если бы она мне этого не сказала, я бы посчитал это осложнением, препятствием, чем-то требовавшим от меня решения, я бы не впал в такую ярость и отчаяние. Есть люди, которые утверждают, что мир давно потерян для любви. Я так не считал. Я любил Энн всем своим существом, что бывает только раз. Но я всю жизнь жалел, что это случилось. Жалел, что вообще встретил ее, ибо мир теперь был действительно для меня потерян — потерян не только для меня, но и для Кристел.
Я, естественно, тотчас подал в отставку. Подал в отставку и Ганнер. Он ненадолго занялся политикой, баллотировался даже в парламент от лейбористской партии, потом стал государственным чиновником, приобрел имя и известность. А я на многие годы заболел (по-моему, это точно описывает мое состояние). Заболел не психически. Я никогда не считал, что могу сойти с ума. Просто я был раздавлен, уничтожен. Я утратил самоуважение и с ним — способность управлять своей жизнью. Грех и отчаяние сопутствуют друг другу, и только покаяние может трансформировать грех в чистую боль. А я не мог отделить от горя обиду. Раскаивался ли я? Этот вопрос не раз волновал меня на протяжении лет. Может ли испытывать раскаяние полураздавленное, кровоточащее нечто? Может ли эта бесконечно сложная теологическая концепция проникнуть в поистине страшные закоулки человеческой натуры? Возможно ли такое, если у тебя нет Бога? Сомневаюсь. Можно ли одним лишь страданием обрести искупление? Мне искупления оно не принесло, а только сделало более слабым. Я, столь долго взывавший к справедливости, готов был за все заплатить, но платить было нечем и некому. Я сознавал, что убил Энн (и ее нерожденное дитя) — совсем как если бы ударил ее топором. Вся эта история была мастерски замята Ганнером. (Неудивительно, что он потом так преуспел в дипломатии высокого уровня.) Он распустил слух, что я любезно согласился подвезти Энн в Лондон. Потом мое имя и вовсе выпало из этой истории. И я исчез из Оксфорда, словно никогда там и не жил. Много времени спустя я слышал, как кто-то говорил, что первая жена Ганнера Джойлинга погибла в аварии, разбившись в своей машине. А я-то считал, что всю жизнь буду носить на груди бирку «Убийца». Но у каждого свои заботы, и люди склонны забывать. Не так уж ты всем интересен. Даже Гитлера и то мы забыли.
Кристел, конечно, вела себя идеально. Какое-то время было неясно, выживу ли я. Но я выжил и полностью оправился. Кристел провела у моей постели не одну неделю и не один месяц. Сначала я не все ей раскрыл, но в конце концов рассказал все. Она понимала, что жизнь для обоих нас кончена. И вела себя идеально. Я целый год не мог работать — и не из-за телесных травм, а из-за отчаяния. Меня мучили угрызения совести из-за Энн, я страдал физически и целыми днями сидел скрючившись. Меня мучила проблема ответственности за прошлое, перераставшая в проблему моего «я» — что же я собою представлял. Я без конца оплакивал крушение моих надежд. Утрату Оксфорда, всего, чему я научился, всех моих ученых званий и благ, утрату возможности перестроить жизнь Кристел и сделать Кристел счастливой. Я переехал на север и около года жил с Кристел в одной комнате в родном городке. Люди, знавшие меня и завидовавшие мне, с удовлетворением наблюдали крах умного, честолюбивого, удачливого Хилари Бэрда. (Какая жалость, что тетя Билл не дожила до этого. Ей бы это доставило такое удовольствие.) Мистер Османд к тому времени уже уехал из городка. Надеюсь, он так и не услышал о том, что произошло. Я оплакивал Кристел. Кристел оплакивала меня. Она меня и содержала, снова пойдя работать на шоколадную фабрику. Запах шоколада и по сей день возрождает в моей памяти то ужасное время.
Я, конечно, вполне мог бы оправиться и снова пуститься на завоевание всего того, чего я жаждал и что в значительной степени сумел обрести, когда встретил Энн. Оксфорд, безусловно, исключался, но ведь были и другие университеты, где я мог бы обосноваться, дать образование Кристел и зажить жизнью, более или менее похожей на ту, к какой я так стремился. Все это было бы возможно в том смысле, что какой-то другой человек в аналогичных обстоятельствах мог бы так поступить. Я не мог. Во всяком случае, не поступил так. Сколь это ни парадоксально, но мне было бы легче, будь я один. Главным камнем преткновения была для меня мысль о том, как пострадала Кристел, сколько она потеряла, как она разочарована, и горе по поводу участи Кристел подорвало мою волю как-то выправить положение. Мне просто хотелось умереть — во всяком случае, такое в ту пору было у меня настроение. Покончить с собой я не мог из-за Кристел. Мне хотелось спрятаться ото всех. Прожив год на севере, я направился в Лондон, как обычно делают преступники и люди раздавленные, потому что это самое подходящее место, чтобы спрятаться. И я спрятался. Потом приехала Кристел и тоже спряталась ото всех. Я нашел работу — стал клерком в фирме по прокату автомобилей. И потерял место, когда мне понадобилось сесть за руль. После катастрофы я ведь на всю жизнь был лишен права садиться за руль. Я нашел ерундовое место у агента по продаже недвижимости, потом не менее ерундовое место в муниципалитете. И наконец добрался до государственной службы, где с тех пор и работал, занимая весьма скромное положение, так что уже начал считать себя стариком.