его глаза набежала скорбная тень предчувствия, однако своими опасениями он с женой делиться уже не стал, не желая тревожить ее до времени.
Кановас одевался всегда во все черное, коллекционировал картины, фарфор, трости и старинные монеты, был сдержан на слова и не допускал даже намека на бахвальство, не говоря уж о том, чтобы выставлять свое богатство напоказ, особенно если речь шла о золоте и драгоценностях. Обеспокоенный внутренними и внешними проблемами, с которыми сталкивалась страна, он отдал приказ усмирить анархистов железной рукой, подвергнув их кровавым репрессиям. «У нас хватает головной боли и без этой своры бешеных псов», – полагал он. Жестокость казалась ему единственным способом отвести угрозу хаоса, смутно маячившую на горизонте Испании. Тип, потревоживший его покой летом 1897 года, на этот раз оказался настоящим итальянцем, и звали его Анджоллило, по крайней мере так он расписался в регистрационной книге лечебницы, отрекомендовавшись корреспондентом газеты
– Умри, Кановас! Смерть кровавому палачу, чудовищу! – произнес он приговор, вынул из кармана револьвер и в упор произвел три выстрела, убив его наповал.
Обезумевшая от горя жена Кановаса накинулась на злодея, точно фурия, размахивая у него перед носом перламутровым веером и кружевными манжетами.
– Убийца! – кричала она. – Убийца! Анджоллило с достоинством отверг это обвинение, заявив, что мстит за своих товарищей-анархистов.
– Впрочем, к вам, сеньора, все это не имеет ни малейшего отношения, – заметил он.
Люди редко объясняют мотивы своих поступков, а если и пытаются это делать, то у них плохо получается.
Ежедневный расход строительных материалов на выставке так велик, сообщала в те дни одна из газет,
–
Онофре Боувила же сильно продвинулся вперед. Так как ему часто приходилось объяснять содержание распространяемых брошюр, он стал разбираться в них и убедился, до какой степени правы революционеры в своих притязаниях. Достаточно одной искры, чтобы спровоцировать большой пожар. Обо всем этом он говорил с рабочими, прибегая к логике, а иной раз пуская в ход откровенную демагогию. Некоторые слушатели настолько прониклись его доводами, что начали помогать ему пропагандировать Идею. Но пришел сентябрь. Зарядившие дожди превратили парк Сьюдаделы в сплошное месиво грязи и глины, появились первые, хотя и слабые, признаки тифозной горячки. Жалкие субсидии, выделенные правительством на организацию выставки, приходили нерегулярно и с присущей Мадриду неповоротливостью, поэтому задерживалась заработная плата. Все это, вместе взятое, придавало импульс зревшему протесту и способствовало быстрому распространению брошюр. Онофре и сам был поражен своими успехами. «Ведь мне только тринадцать лет», – думал он. А Пабло позволил себе одну из улыбок, которые у него были наперечет.
– Во времена раннего христианства, – сказал он, – отроки и отроковицы добивались не в пример больших результатов в обращении язычников, чем это делали взрослые. Святой Инес, например, было столько же, сколько теперь тебе, – тринадцать лет, когда она погибла от удара мечом; святой Вито принял мученическую смерть в двенадцать лет. Еще более удивительный случай, – продолжал он, – произошел со святым Кирсе, сыном святой Хулиты. В три года он своим красноречием разбил в пух и прах доводы наместника Александра, в результате чего тот прямо в зале суда схватил малыша и ударил его головой о лестницу, да с такой силой, что вышиб ему мозги, и они забрызгали пол и стол, за которым сидели судьи.
– Откуда ты все это знаешь? – спросил удивленный Онофре.
– Я много читаю. Что еще остается делать затворнику в этой норе? Читая и размышляя, я убиваю время. Иногда мои мысли приобретают такой размах, что я сам себя боюсь. А порой меня одолевает беспричинная тоска – кажется, что я пребываю в долгом-долгом сне, а выбравшись из него, ощущаю необъяснимую тревогу. Тогда я начинаю плакать. Представляешь, плачу часами и никак не могу остановиться, – жаловался апостол.
Но Онофре его не слушал – он сам находился во власти смятения.
Глава II