и раньше высказывали свое восхищение им, слишком уж многие знатоки уверяли, что он великолепен, но никогда еще они не относились к нему столь благоговейно; а теперь рулетка моды остановилась на двойном зеро: и выиграл Шаго. Их очаровывало и то, что он равнодушен к своей популярности или, во всяком случае, равнодушен к популярности того сорта, которая вознесла его на гребень волны в тот сезон в Нью- Йорке. В те дни он пел только в «Копакабане» или в «Латинском квартале» – в прежние времена это погубило бы его репутацию, но сейчас, когда выяснилось, что его невозможно пригласить или завлечь на званые вечера, эти еженедельники светской жизни, стремление каждого организовать такой вечер приобрело масштабы пограничной войны. Дебора и я приехали сюда, потому что ей удалось получить от него по телефону обещание поговорить с нею после одиннадцатичасового выхода: Дебора надеялась выудить у него согласие на участие в благотворительном вечере, который должен был состояться через месяц. Но Шаго, закончив последний выход, не стал дожидаться ее в своей уборной, его гример передал ей записку: «Жаль, дорогуша, но мне от этой благотворительной дресни блевать охота». «О Господи, – сказала Дебора, – „дресни“. Небось, не знает, через какую букву „говно“ пишется». Однако она не на шутку разозлилась. Мир приобрел для нее более четкие очертания. В ответ на подобное оскорбление она перешла в контратаку. Не знаю, скольких звонков ей это стоило, или скольких состроенных глазок, или сколько еще чего плюс вопросы: «Неужели он тебе на самом деле нравится?», но в вечер благотворительного бала никто из известных мне его устроительниц уже не горевал по Шаго. Таковым было Деборино чувство юмора, отдающее старой бронзой.
После этого я начал покупать его пластинки и иногда проигрывал их. Собственно говоря, он нравился мне далеко не безоговорочно. Его талант тяготел к крайностям. Он не только частенько забывал отозваться на запах дыма в тумане или на ауру, окутывающую юную девицу, когда она входит в комнату, он не давал вам надежды на то, что самый замечательный роман этого года вот-вот начнется, он не заставлял вас грезить, как это удавалось другим певцам, о ландшафтах на Ямайке, о манго, о меде, о женской груди под луной, о тропической любви и о сладости, переливающейся из одних сумерек в другие, нет, не так. Шаго давал вам и это, но в его тропическом саду водились змеи, и дикая свинья продиралась сквозь заросли, и бок ее был изодран зубами пумы, он дарил вам мир причудливых диких криков и обрамлял его усложненными вариациями, какой-то иронией, неким самоконтролем, неким ощущением того, что все это еще можно обуздать в последний момент. И у него был голос, который через ваши уши проникал вам прямо в тело, он был жесток, он был безупречен, он сулил обучить ходьбе паралитика: в заведениях вроде «Копакабаны» его всегда рекламировали как «Голос от смерти на волос», и хуже всего было то, что этот чертов рекламщик был, конечно, прав, его голос звучал, как жесткий резиновый мяч, ударяющий о каменный пол, слушать его было едва ли не так же тяжело, как проводить послеполуденный матч с чемпионом по сквошу, – мяч возвращался к вам с удивительной точностью, набирая скорость в полете и достигая наивысшего предела в момент попадания, – так голос Шаго Мартина звучал все тверже, все быстрее, а если и медлил, то это промедление не воспринималось вашим слухом, но когда он замолкал, на душе у вас становилось тепло: вас победили, но вас победил чемпион.
Единственная трудность состояла в том, что его талант постоянно прогрессировал. Дебора любила поплясать со спиритуальным восторгом под его последние пластинки. «Я, знаешь ли, презираю этого человека, – говорила она, – но его музыка становится все лучше и лучше». И она была права. Его голос развивался до такой степени, что вы уже почти не могли отличить его от трубы и даже от виртуозных вариаций на саксофоне. Раз начавшись, его песня, казалось, была способна отвечать шагом на каждый шаг быстрых изящных пальцев пианиста, в стремительной пляске проносящихся по клавишам. Но, конечно же, достигнув такой элитарности, он уже не соответствовал ожиданиям рядовой публики из ночного клуба – они просто за ним не поспевали. Он был суровым и грубым. Некоторые из его наиболее экспериментальных работ воспринимались поначалу как взрывы истерики. И лишь потом ты осознавал все значение сделанного им выбора – он походил на душу, маневрирующую между несколькими одолевающими ее безумиями, на автомобиль, на бешеной скорости прокладывающий себе дорогу в потоке автомашин. Это было жестоко. В последнее время, я слышал, ему случалось выступать в кабаре такого разряда, какие закрываются в некий роковой для них четверг, потому что в кассе нет денег на то, чтобы заплатить на уик-энде полиции за ее каждодневную опеку. Именно это и восхищало Дебору, поскольку в конце концов ей удалось услышать в его пении главное: ему больше не грозила опасность стать гордостью нации.
А теперь он стоял в дверях квартирки Шерри: в маленькой черной велюровой шляпе с узкой тульей, в сером фланелевом костюме с зауженными брюками, в полуботинках нового и экстравагантного фасона (кроваво-красные с перламутровыми пуговицами) и в тон к ним красный бархатный жилет. Сорочка алого шелка слегка перекликалась с цветом жилета, примерно так, как хрустальный бокал откликается на цвет вина, галстук его был узкий, с черным узлом и маленькой булавкой. В левой руке у него был зонтик, упрятанный, как меч, в свой чехол, и он держал его под таким углом к телу, что он становился похож – при том, что он был высок ростом и строен, – на некоего гарлемского владыку, стоящего на своем перекрестке.
Для того чтобы обозреть все это, у меня было совсем немного времени – пока он открыл дверь, вошел, посмотрел на Шерри, посмотрел на меня, увидел, что я в его халате, и велел мне одеваться и валить отсюда, – но я успел увидеть все, мое чувство времени было столь же растянутым, как первая затяжка марихуаной, когда легкие вбирают ее в себя с протяжным вздохом и время возвращается на то место, откуда тронулось в путь, да, я увидел все это и вспомнил, как Шаго пел, и как Дебора прочитала его записку, это и впрямь произошло в одно, чрезвычайно долгое мгновение, пока он смотрел на меня. От него пахнуло опасным ветерком, – настроение ядовитой змеи, – проникшим в мои легкие, как марихуана, и время замедлило свой бег.
Я понял, что Шаго способен убить меня, и почувствовал какую-то странную радость, как будто смерть сулила мне освобождение от той минуты, угаданной мною и Шерри, когда между нами все испортилось и пошло на слом. Поэтому я просто улыбнулся ему и легонько подтолкнул пачку сигарет в его сторону.
– Вали отсюда, – сказал он.
Наши взоры встретились и впились друг в друга. Его взгляд был суров и жесток и разъедал мне глаза, как соль. Но я ощущал невероятную отрешенность, словно мои чувства от меня отделились и были упакованы, как инструменты, в какой-то ящик. Поскольку я не шевельнулся, Шаго повернулся к Шерри и спросил:
– Он не удерет?
– Нет.
– Будь я проклят, – сказал Шаго, – ты завела себе мужика, который не бздит.
– Да.
– Не то что Тони?
– Не то что Тони.
– Ладно, в рот тебе, встань! – сказал мне Шаго.
Когда я встал, Мартин раскрыл руку. В ней был нож, и он рванулся лезвием из его руки, как жало змеи. Лязг лезвия произвел не больше шума, чем шелест травы, выдираемой из земли.