могли иметь место, хотя бы потому, что были в обычае. Но именно по этой причине ничего и не объясняют. Юрий Петрович в завещании назвал Елизавету Алексеевну «матерью обожаемой им женщины», и у нас нет оснований видеть в предсмертном признании лишь попытку обелить себя в глазах сына, во всяком случае, нет оснований верить ему меньше, чем всезнающей молве. Вот ведь и Мария Михайловна, умирая, просила мать не ссориться с зятем, уверяя, что Юрий Петрович ее истинно любит. Будь это совершеннейшей неправдой, вряд ли Елизавета Алексеевна позволила бы ему увезти из Тархан в Кропотово портрет дочери. Допустим – назло или тайком увез, хотя последнее маловероятно; зачем тогда хранил как реликвию?
И портрет, и листки из семейного альбома – стихотворную их переписку, своего рода дневник в диалогах, относящийся, кстати, к той самой поре, когда, по утверждению молвы, семейная жизнь в Тарханах сделалась невыносимой.
Но, может быть, невыносимой она была именно в Тарханах? А как только молодым удавалось вырваться из-под контроля Елизаветы Алексеевны, вырваться и укатить в то же Кропотово, их отношения улаживались? На такое предположение наводит рисунок в кропотовском альбоме: два дерева, разделенные ручьем, а ниже – рукой Марии Михайловны:
Ответ Юрия Петровича в альбомном дневнике более оптимистичен, чем скорбная сентенция жены: «Ручей два дерева разъединяет, ветви их, сплетаясь, растут».
Не связан ли этот оптимизм с заемным письмом на 25 тысяч ассигнациями, которое Юрий Петрович наконец выцарапал у тещи в августе 1815 года? Ведь если бы ему удалось заполучить, как когда-то Михайле Арсеньеву, полагающееся за женой – не на бумаге, а наличными, – он мог бы с грехом пополам, но все-таки устроить свою семейную жизнь по собственному разумению.
Впрочем, вряд ли деньги могли что-либо в корне переменить. И если уж «искать женщину», пытаясь отгадать причину тарханской драмы, то, конечно, не в смазливой Сесилье, не в народной красоте тарханских девок и даже не в самовластии Елизаветы Алексеевны. И измена, и неурядицы с тещей – следствие, а не причина, ибо драма была завязана задолго до того, как «любезному дитяти» Марии Михайловны и Юрия Петровича Лермонтовых потребовалась бонна. Женщиной, разрушившей семейное счастье супругов Лермонтовых, была сама Мария Михайловна Лермонтова.
Способность эта – то ли дар Божий, то ли проклятье – досталась Лермонтову от матери в придачу к чрезвычайной нервности. Ответить на такое чувство Юрий Петрович, естественно, не мог. Для него любовь была развлечением, приятным времяпрепровождением, но никак не всепоглощающей страстью. Он наивно полагал, что любит жену, а та страдала, встречая со стороны мужа лишь рассеянную, легко раздражающуюся нежность. На большее этот неосновательный, впечатлительный, но неглубокий человек просто-напросто не был способен. И чем явственней страдала так и не научившаяся «властвовать собой» дочь Михаила Арсеньева, тем чаще раздражался, не понимая, чего от него хотят, Юрий Петрович. А тут еще теща с неусыпным надзором… А тут еще братцы тещины, говоруны да умники, о пользе отечества не в меру пекущиеся… Прибавьте ко всему этому полное и хроническое безделье: сын слишком мал, чтобы нуждаться в мужских, отцовских заботах; хозяйство в руках Елизаветы Алексеевны; даже выезды в гости и те затруднительны – по вечному нездоровью Марии Михайловны. Ни дела, ни привычки к кабинетным занятиям – да и откуда взяться такой привычке у воспитанника кадетского корпуса?
Все – начиная с молчаливых требований жены и кончая ключницей, пробегавшей мимо с таким видом, будто он чучело огородное, в костюм с чужого плеча наряженное, – больно задевало и без того уязвленное и униженное самолюбие. Вот и брал реванш там, где его можно взять: с глупенькой Сесильей в амуры играл, девкам тещиным проходу не давал – самоутверждался.
Заемное письмо, как свидетельствуют книги чембарского уездного суда, было выдано сроком на один год. Прошел год. Елизавета Алексеевна помалкивала. И вдруг сделала ход конем: в конце лета 1816 года, то есть как раз в тот момент, когда надо было платить по выданной зятю бумаге, объявила доход со своего имения в 500 рублей, тогда как соседний помещик с такого же надела и в тех же климатических обстоятельствах выручил 5 тысяч. Жест был достаточно красноречивым: ни Мария Михайловна, ни Юрий Петрович, по деликатности, не могли ни настаивать на выплате, ни заметить матери и теще, что та пошла на прямой обман. В крайнем раздражении, после очередной семейной сцены (не умея разговаривать с Елизаветой Алексеевной, теряясь перед ее логикой и досадуя на себя за бесхарактерность, Юрий Петрович отводил душу на кроткой жене), Лермонтов укатил в Кропотово. Уехала, не в силах видеть страданий дочери, и Елизавета Алексеевна – в Пензу, к родственникам. Но скоро вернулась. Посланный за сведениями в Тарханы нарочный привез недобрую весть: молодая барыня неделю как с постели не встает.
23 января 1817 года Михаил Михайлович Сперанский написал Аркадию Алексеевичу Столыпину: «Есть новость для вас печальная, племянница ваша Лермонтова… весьма опасно больна сухоткою, или чахоткою… Мало надежды, а муж в отсутствии».
Чахотка, вероятно, оказалась скоротечной. Менее чем через месяц тот же Сперанский сообщил Аркадию Столыпину, что дочь Елизаветы Алексеевны «без надежды».
24 февраля 1817 года Мария Михайловна скончалась. Лермонтову не было и трех лет, но день похорон матери он запомнил, описав в поэме «Сашка». Работать над этой поэмой Михаил Юрьевич начал в Тарханах в январе 1836 года. Стояла такая же жестокая зима, как и девятнадцать лет тому назад, в феврале 1817- го:
Надпись на надгробной плите матери поэта в семейной усыпальнице в селе Тарханы гласит: «Под камнем сим лежит тело Марии Михайловны Лермонтовой, урожденной Арсеньевой… Житие ее было 21 год, 11 месяцев и 7 дней».
После кончины жены 5 марта, выждав положенные по обычаю девять дней и не дождавшись сороковин, Юрий Лермонтов уехал из Тархан. Взять с собой Мишеньку теща не позволила. Срок оплаты заемного письма продлила еще на год.
Но Юрий Петрович не хотел отказываться от сына, а Елизавета Алексеевна не желала расставаться с внуком. В результате этой распри и появилось духовное завещание Арсеньевой. Как и все поступки этой женщины, оно было более чем решительным:
«Ныне сим… предоставляю по смерти моей… родному внуку моему Михайле… принадлежащее мне… с тем однако, ежели оной внук мой будет по жизнь мою до времени совершеннолетия его возраста находиться при мне на моем воспитании и попечении без всякого на то препятствия отца его, а моего зятя… если же отец внука моего истребовает, чем, не скрываю чувств моих, нанесет мне величайшее оскорбление, то я, Арсеньева, все ныне завещаемое мной движимое и недвижимое имение предоставляю по смерти моей уже не ему, внуку моему… но в род мой…»
На угрозу отнять внука Елизавета Алексеевна ответила оскорблением. Юрий Петрович не мог дать сыну того положения в обществе, какое гарантировало попечение Арсеньевой. Униженный и оскорбленный, он отступился. Но Елизавете Алексеевне было мало скрытого от посторонних глаз унижения. Сделав вид, что не в состоянии погасить мнимый долг, она растянула мучительное для Юрия Петровича положение – то ли просителя, то ли вымогателя – еще на полтора года. Деньги он получил лишь в мае 1819-го. Об условиях духовного завещания и заемном письме знали лишь самые близкие. Молва расценила получение столь крупной суммы как взятку: отец-де продал теще за 25 тысяч рублей ассигнациями права на сына.
Впрочем, в рассуждении нравственности молва почти справедлива. По закону Юрий Петрович был прав, но по совести в денежных препирательствах над свежей могилой, в самом стремлении получить приданое умершей жены было что-то не совсем пристойное. Тем более что в 1819 году вдовец Лермонтов уже знал: сына ему, не рискуя его будущностью, от бабки не отторгнуть ни сейчас, ни по достижении шестнадцатилетия. Завещание тещи и то, что он, отец, спасовал перед экономическим ультиматумом, лишало его морального права на арсеньевские деньги. Хотя – кто знает? Судя по действиям, какие Юрий Петрович предпринял в 1830-м (частые свидания с сыном, попытка установить с ним духовный контакт и т. д.), он вполне мог где-то там, в глубине души, рассчитывать и на иной разворот событий. Думается, не