Они разошлись по комнатам. Гость вскоре уснул, а Монаков проворочался до первых петухов.
Утром Монаков подошел к гостю, представился и оглядел его. Молодой инженер был долговяз и сутул, темнолиц, урийской породы, отметил Монаков и не ошибся, с жестким ежиком. Форменный новенький сюртук сидел кургузо и задиристо. Монаков объявил выговор ночной доброте Сергея Юрьевича. Тот присвистнул:
– А по рассказу Константина Семеновича вы сама кротость.
После завтрака Глеб Ильич и Сергей Юрьевич решили не ждать, а сходить и позвать Костю. Время для Кости теперь утерялось – обиделся выговором.
Улица, единственная в поселке, уходила в распадок и была пуста, но из окон, скрадываясь, женщины поглядывали на новенького.
– Бабоньки на ваш костюм не могут наглядеться, – ворчнул Монаков. – Ранее черный сюртук и белая сорочка, а теперь винегрет на рубахе.
– Мамин подарок в дорогу, – сказал Сергей Юрьевич. – Немаркая, самый раз для кочевья.
Костин дом на отшибе в горах, на высоком фундаменте. Постучали в тесовые ворота, но вместо отца вышел Павел в солдатском бушлате с малиновыми петлицами. Сергей Юрьевич мельком посмотрел на походную одежду Павла, Павел вяло отреагировал:
– Чего тебе?
– Во внутренних войсках служил?
– Зановь пойду скоро.
– То когда будет, – сказал непонятную фразу Монаков.
– Скоро, – отвечал Павел. – Раз этот приехал, значит, скоро.
Сергей Юрьевич посмотрел вопрошающе на Монакова, но Глеб Ильич проигнорировал немой его вопрос.
– Шумни отца, солдат! – приказал Монаков. – Со временем напряженка.
– Батя! – закричал Павел. – Имя невтерпеж.
Выкатился за калитку Костя. Он тоже был в бушлате с малиновыми петлицами, но бушлат у него мазутный, в заплатках.
– Костя, дружок, мы-то утеплились. – Монаков пощупал свою шинель. – А новый ваш начальник дуба даст. Прихвати душегрейку или ватник, а?
– Эт можно, – Костя ушел и вынес еще один бушлат Монаков и Сергей Юрьевич не стерпели и рассмеялись.
– Да где вы их берете, Костя, бушлаты-то солдатские?
– Не евонное дело спрашивать, – ответствовал Костя. – Евонное дело принять участок у тебя. Так я понимаю. Посля пущай спрашивает.
Вместе они пошли под гору. Поселок теперь как на ладони. Дома рубленые и у полотна железной дороги аккуратной кладки потемневшие здания, ровесники дороги, им скоро век.
К скальному вылету на той же единственной улице прилепилась школа. Голуби по карнизам. На свежеструганых бревнах мужики сидят. Приступ к школе по приказу Галимова рубят. С утра перекур, как заведено. В просторных окнах школы – учительши. Август, преддверие учебного года.
Монаков передал новичка учительницам, а сам отошел в сторонку и вдруг задумался – галимовское письмо поплыло перед глазами. Письмо привез и отдал утром Сергей Юрьевич. Кажется, было ему неловко – Галимов не запечатал конверт, и Сергей Юрьевич наверняка не утерпел, прочитал.
«Новые времена, новые люди, новые веяния (в письме стояло озорное, галимовское – веюния). Можно подумать, что я не умел выбить прибыль. Или Ты („ты“ с большой буквы) – не умел, а? Ну, не отчаивайся. Юноша – достойная замена Тебе, незаменимому. С передачей дел поторопись. А следом, кажись, и я… Притомился иноходец Галимов». И была приписка: «Всегда у русских есть в засаде Боброк».
Не все, но многое раскрывало письмо, и сейчас Монаков подумал о том, что свежая метла вместе с сором выметет и сильных хозяйственников. Ну, мне, положим, с молодыми не тягаться, укатали бурку крутые горки, но кто заменит Галимова с его хваткой и предприимчивостью.
А учителя между тем знакомились с Сергеем Юрьевичем.
– Костя сказал, – призналась красивая, черный бант выгодно оттенял белизну ее матового лица, – зверь, а не начальник приехал. Хлебнем, говорит, горя. А нам бы, Сергей Юрьевич, по осени завезти бурых помидоров, на кусту не вызревают. Хлеб пеклеванный через день привозит маневровый. Молоко есть. А овощи худо растут.
– И на каникулах свозить бы детей в область, в музеи. Глебушка считал блажью по городам детей возить. А тут можно и прокиснуть.
Сергей Юрьевич выслушал просьбы и откланялся. Но, отойдя, оглянулся – красивая смотрела ему вслед.
Сергей Юрьевич догнал Глеба Ильича, и они сошли под гору. Костя в зимнем бушлате у зеленой березы выглядел нелепо. Наверно, я тоже нелеп, подумал Сергей Юрьевич.
– Ну, ребятушки, – сказал Монаков, – вот я и поехал в последнюю свою дорогу.
Никто не отозвался на слова Монакова. Все умостились на дрезине.
По уговору решили начать с восточного участка, а завтра одолеют западный, но западный участок можно и не смотреть, там нет тоннелей и грунты на западном прочные.
По часам был расписан этот день у Монакова. Но грянул он, и словно кто маятник в груди придержал и отпустил, грузило потянуло цепочку дальше. Но лад порушен, и сердце будто охромело.
Воспоминания о веселой жизни на этом берегу давно не томили Монакова. Постепенно, день за днем, необходимость ухода дороги в горы становилась очевидной – там суше, континентальнее климат и нет стоклятых тоннелей, которые вечно грозят завалами и требуют сил физических и не меньше головных и нервных: передергивай фонды, хитри и ловчи, коли зарплату переплатил. Да как ее не переплатишь, когда надо мужика удержать и взрослых детей заманить, чтобы не бросили родителей на произвол судьбы. Для других открытая жизнь со сквозным движением на Хабаровск и на Иркутск, с вольным дыханием, с концертными бригадами, с борьбой честолюбий, с хитроватой, но все-таки борьбой за прибыль. А здесь забытость и тишина.
Кабы скит староверский, семейский, понятное дело. Иль церквушку бы сохранили, не спалили в те окаянные годы, – пусть с хилым попом, зато с престольными праздниками, исполненными сокровенного смысла. Но отынули и церквушку, ничем взамен не одарив, кроме лишений, большей частью придуманных сивыми выдвиженцами.
Но однажды мартовским днем заявился к Монакову татарин Галимов с мольбой о стакане крепкого чаю. Монаков велел Марии Львовне принести рябинового вина домашнего настоя. Галимов оценил рябиновое. Они проговорили до утра, отыскав много общего в воззрениях на подернутую ряской жизнь в государстве, а от государства вернулись к Кругоозерной дороге.
– Сказочные места у тебя, Глеб Ильич. Откроем мастерские по камню и дереву, шкуры выделывать начнем, приободрится народ.
– Да кто позволит ремесленничать? Ныне народная жизнь под запретом.
– Сами позволим, – решал Галимов. – А сивых ублажим ухой и рябиновой настойкой. Марья Львовна, благодарствую за вино. Славно огорчило.
Галимов сдержал слово. Выбил средства на ремонт, укрепил дома и подворья, тоннели подчистил. Женщин собрал и уговорил шить на дому малахаи из звериных шкур, оптом сдавал в Пушторг, явилась побочная прибыль. Прибыль вложили в строительство школы. А пришел аппетит – в приступе задумали спортивный зал для пацанов соорудить. Но самое удивительное – в Министерстве путей сообщения выпросил Галимов кредит на строительство дорожного санатория, и поначалу шибко пошло, но скоро все материалы отобрали и отдали БАМу, на нулевом цикле застопорилось дело.
Галимов рвал и метал, писал грозные письма, грозные письма никого не пугали, их, похоже, никто и не читал. Тогда Галимов тихой сапой зазвал проектировщиков-путейцев, показал исток Умары: вот здесь бросить мост на правый берег и положить всего шестьдесят километров полотна до областного центра – так что будем иметь? Проектировщики прикинули. Оказалось, выгода будет немалая. А к пятому году эксплуатации Осеженского участка явится прибыль.
Ах, прибыль! – вскричал Галимов и помчался в Москву, ибо знал, что местным чиновникам страшно