– Скоро и я там окажусь, – сказал мужик. – Вишь, распродаю хозяйство. Но успею ли уйти в Казахстан иль куда дальше, не уверен. Бери моего мерина, довезет. За полцены отдам. Зовут его Гринько. Ох, и поработали мы последние годы, на славу. Да славу отнимают у нас. Не дают пожить спокойно.
– И не дадут, – подтвердила Мазурка. – Их задача потравить нас и на потраве править слабыми. Но я хочу оберечь мальчиков, глядишь, доживут они до новой воли и поднимутся.
– Ты, однако, бравая женщина. Забирай Гринько и не поминай лихом средняка Копылова, – мужик обнял мерина за гриву, постоял минуту, взял червонцы, не считая заткнул за борт кожуха, и пошел, пошел вбок, чуть припадая на ногу, оглянулся, тряхнул отчаянно головой и исчез.
Мазурка стоймя натянула вожжи и, раздувая ноздри, погнала Гринько к вокзалу. На вокзале она застала безумную сцену. Деточки ее, истомленные дорогой, не уберегли плетенку с курицами, плетенку опрокинули, птицы вывалились и, ополоумев, понеслись по залу ожидания, шпана кинулась их ловить. Деточки сбились в куток, дрожа. Плакала на коленях у Гоши махонькая Лиза.
Она подхватила деточек, выволокла на привокзальную площадь, забросила в сани, они помчались искать пристанище. И пока они неслись по выстуженным красноярским улицам, Мазурка, уняв сердце, смеялась вокзальному переполоху.
Ночью, угомонив ребят в Крестьянской избе, она промысливала тысячеверстный путь. Когда-то довелось ей идти с обозом на Благовещенск по зимнику, но тогда рядом были свои, игнашинские и албазинские, и Лёнюшка был рядом, и та зимняя дорога показалась праздником.
На биваках казаки палили костры, жарили на вертелах бараньи туши, обливаясь жиром, ели, запивая затураном. Боже, как счастливо горел Лёнюшка, вырвавшись с Мазуркой на волю, первенцев препоручив старикам. И Мазурка была счастлива, она обхватывала под тулупом Лёнюшку и ласкала на ночных стоянках.
Теперь предстояло суровое испытание. Если не будет обоза в низовья, она пойдет одна. А день короток, и мерин не первой молодости, а если собьет подковы (на ледовой дороге это запросто) – тут-то они и закукуют. И, говорят, снова начали гулять лихие люди, постреливать и обирать народ.
Под утро она вздремнула, припав лицом к Гоше, от него припахивало посконным, албазинским. Но, очнувшись, она со страхом суеверным обнаружила, что младшенькая стала квёлой. «Что с тобой, Лизавета?» – она губами коснулась Лизиного лба и ощутила жар, поднимающийся изнутра.
Мазурка кинулась на подворье, запрягла Гринько, помчалась окраиной. «Знахарку надобно!» – выкрикивала она, но никто не решился назвать ей имя знахарки. Мазурка постучалась к платному доктору, горячо запричитала: «Доченька занемогла, жар пошел, спасите девоньку». Доктор дал снадобья, но ехать в Крестьянский дом отказался. «В этой клоаке заразы хватает», – признался. Был ли он прав? Нет. В тридцатом году Крестьянские дома были еще крепкими домами, там еще теплилась трезвая жизнь, сорванная позже с полозьев, там еще горели лампадки по углам и мерцали последние лики угодников.
Вернувшись, она достала образок Албазинской Божьей Матери, поставила детей на колени и молилась сама, да видно запоздали они с молитвой – Лиза отвергала снадобья с тихой улыбкой. «Я хочу домой, к бабеньке», – шептала девочка. «А тятя? Мы к тяте должны добраться». – «К бабеньке хочу», – просила Лизавета и с мольбой о бабеньке погасла.
Мазурка положила Лизу в шубейке посреди саней, усадила детей рядом и закружила по глухим улицам, отыскивая погост. Лиза быстро остыла, легкая и счастливая досада высветилась на бледном личике. Наконец отыскали они на западной окраине города неухоженное кладбище, со множеством свежих холмиков, по всему видно было, шел вселенский мор. Кладбищенский сторож проникся, отыскал взрослую домовину. С хладными лицами Мазурка и дети опустили Лизу в чужую, взрослую же, могилу, забросали мерзлыми комьями. В тот же час Мазурка рванулась из Красноярска к Енисею и погнала Гринько по зимнику. Потрясенные дети сидели, нахохлившись. Заметала след позёмка.
Они добрались до первого села, их приютила одинокая старуха, в избе было тепло. Мальчики и Аня отогрелись и уснули, разметавшись на полу.
Мазурка опять за полночь лежала с открытыми глазами, в окно лезла стылая луна, дети посапывали, и она забылась неверным сном. Утром, увидев мокрые глаза у Гоши, никшнула: «А ну, казак, подыми лицо, нас тятя ждет».
Испив горячего чаю с топленым молоком, они выскочили на ледовую тропу и помчались следом за двумя кошевами, и шли, пока не стали промерзать. Тогда она приказала детям сойти с саней и, взявшись за облучок, бежать рядом, и сама бежала.
\\
В Подкаменной Тунгуске она взяла передых у богатых хозяев, намереваясь щедро заплатить за постой, расчитав, что денег хватит, кажется. Хозяин, сухой чалдон, смотрел на Мазурку всепонимающим взором. Она исповедалась: «К тяте бежим, тоска поедом ест».
– Не надо тосковать, голубушка, – молвил чалдон. – Надо радоваться близкой встрече с батькой.
– Дочку не довезла, похоронила в дороге, – вздохнув, призналась она.
– Довези этих. И не горюй. Бог дал. Бог взял.
Хозяева отказались от Мазуркиных денег, снабдили беглецов старыми овчинами и домашними припасами, даже водки дали в березовом туесе.
Хозяин подковал Гринько и похвалил Мазурку:
– Молодчина, выносливого конюшка выбрала. Да вот беда, волки балуют на Енисее, но я подарю вам песика, всё веселее с песиком пойдете. А ежели волки начнут доставать, жгите соломенные жгуты.
Мазурка обняла хозяев, и они снова сошли с берега на лед.
Когда четыре года спустя они, с тятей уже, шли назад, – им разрешили вернуться, но не в станицу Албазинскую, а в Урийск, – Мазурке страстно хотелось повидать добрых богатеев; они отыскали дом, дом стоял с пустыми глазницами окон, обгоревший. «Разорили Покидовых, – сказали соседи. – Обобрали до нитки, ушли они в леса и сгинули».
Дважды Мазурка ночевала с детьми на пустынном берегу, обобрав сушняк для неугасимого костра, лаечка подавала голос на дальнее волчье завывание. Мазурка отхлебывала по глотку из туеса и детям велела не брезговать крепким напитком, в кипяток добавляла ложку-две, и Бог миловал.
Лаечка привязалась к ребятам, ребята повеселели, исхудали, но взнеслись духом, у костра гоношились, ели сноровисто, делились с собачкой. Эх, мудрый оказался богатей из Подкаменной Тунгуски, лаечки не пожалел.
В версте от Туруханска, завидев огни поселка, она из проруби умыла лица ребятишкам и дала каждому ладонью под зад: «Какие же вы у нас с тятей лихие!»
Она не забыла и себе омыть задубевшее лицо, сняла полушалок, причесала волосы у осколка зеркала.
Они степенно въехали в поселок, отыскали дальний барак, комнату и кухню в котором снимал Лёнюшка. Руки у Мазурки подрагивали, когда она вязала у прясла Гринька, и торкнулась, впереди подгоняя детишек, в тепло. У Лёнюшки гостевал сосед, подперев кулаком многодумное лицо, он сумерничал с тятей.
– Ты к кому, тетка? – не признав своих, спросил Лёнюшка, голос его, отметила Мазурка, был слаб.
Онемев, они стояли перед отцом. Теплилась восковая свеча, бросая тени по углам. Лёнюшка взял свечу, подошел к ним, всмотрелся и – рухнул на колени: «Детушки мои…» Свеча погасла, гость, нащупав спички, возжег свечу. Пораженный явлением малых и матери ссыльному отцу, сосед поперхнулся, ушел за порог, скоро вернулся, положил большой кус сала и мешочек с мукой и опять, с подернутым лицом, удалился.
– Лизу не довезла, – сразу призналась Мазурка. – Кори и бей меня, тятя.
Лёнюшка притиснул Мазурку к тощей груди. Потрескивали в печи дрова.
Опомнившись, Лёнюшка пошел на улицу, ввел Гринька под дровяной навес, задал овса. Они, прижавшись, снова молча сидели в тишине.
Кто-то поскребся в дверь.
– Да это же Цыганок! – закричал Гоша, они впустили лаечку в дом, ребята наперебой стали рассказывать отцу, как одарили их в Тунгуске собакой. А Мазурка, вдруг всхлипнув, сказала: «Вот Лизонька наша», – и обняла собачку.
Опять, онемев, они слушали за окном ветер. «Пуржит, к непогоде, – сказал отец. – Придется занести