При этом обезумевшая женщина поднялась с постели, но при последнем выкрике упала на руки сына, успевшего подхватить ее как раз вовремя, чтобы не дать ей упасть. Несколько минут она оставалась совершенно неподвижна. Наконец Филипп встревожился этой ее неподвижностью; он осторожно уложил ее в постель и вдруг заметил, что голова ее откинулась, а глаза закатились: несчастная вдова Вандердеккен умерла.
ГЛАВА II
Как ни был силен духом юный Филипп Вандердеккен, но, увидав, что душа его матери отлетела в лучший мир, он был сражен этим, как громом. Долгое время он оставался подле ее постели, не спуская глаз с усопшей, причем мысли его тревожно блуждали, ни на чем не останавливаясь. Мало-помалу он стал приходить в себя; он встал, оправил подушки и закрыл глаза покойнице, затем руки его сами собой молитвенно сложились, и горячие слезы покатились по его смуглым загорелым щекам. Запечатлев долгий прощальный поцелуй на бледном челе усопшей, он медленно задернул полог вокруг постели и с глубокою скорбью проговорил:
— Бедная матушка, наконец-то ты обрела покой, которого столько лет не знала твоя душа, но сыну своему ты оставила горькое наследье!
И мысли Филиппа невольно вернулись к воспоминаниям о всем только что пережитом им, и страшный рассказ матери ожил в его воображении, вызвав сумятицу в его мыслях.
Крепко сдавив руками виски, он старался привести свои мысли в порядок, чтобы разобраться в них и решить, что ему следует делать. Он чувствовал, что не имеет времени предаваться своему горю: мать его успокоилась теперь от всех земных забот и треволнений, но его отец не нашел еще желанного покоя. Где-то он теперь, где?
И Филипп припомнил слова матери: «Есть еще одна только надежда»… Значит, надежда есть; отец положил на стол письмо. Где же это письмо? Может быть, так и лежит, где было положено? Вероятно, так; у матушки не хватало духа взять его. А в этом письме заключалась надежда, и оно пролежало невскрытым более 17 лет.
И Филипп Вандердеккен решил осмотреть роковую комнату теперь же, безотлагательно, и узнать все! Но идти ли ему туда сейчас или дождаться, когда рассветет? Да и где ключ от комнаты? Взгляд его случайно остановился на маленьком японском шкафчике, которого мать никогда не отпирала при нем; это было единственное вероятное место, где мог быть спрятан ключ. Не долго думая, юноша взял свечу и подошел к шкафчику; он оказался не заперт; дверки распахнулись, и Филипп стал выдвигать один ящичек за другим, но того, что он искал, нигде не было, все ящички до одного были пусты. Тогда у юноши мелькнула мысль, что в шкафчике могли быть потайные ящики, и он долго и внимательно стал искать их, но напрасно. Наконец он взял и вынул все ящички и разложил их на полу, а шкафчик снял со стены и потряс его, причем послышался шум, несомненно указывавший на то, что в одном углу шкафчика было потайное помещение, где находился ключ. Юноша стал доискиваться, как его добыть, но напрасно. Уже совсем рассвело, а Филипп все еще трудился над своей неблагодарной задачей. Наконец, совершенно намучившись, он решил взломать заднюю стенку шкафчика; с этой целью он сошел вниз, в кухню, и вернулся оттуда с небольшим кухонным ножом и молотком; став на колени, он принялся взламывать заднюю планку, как вдруг почувствовал, что кто-то положил ему руку на плечо.
Филипп вздрогнул: он был до того поглощен своей работой и своими мыслями, что не слыхал приближающихся шагов у себя за спиной. Подняв голову, он увидел перед собой патера Сейсена, священника местного прихода, смотревшего на него строго и неодобрительно. Сейсену сообщили об опасном состоянии вдовы Вандердеккен, и добрый старик поднялся с рассветом, чтобы поспешить к болящей и принести ей утешение.
— Ай, ай, сын мой, — проговорил он, — неужели ты не боишься потревожить покой твоей матери? Неужели ты хочешь все расхитить и раскрасть в доме прежде даже, чем она успокоится в своей могиле?
— Нет, отец мой, — отвечал Филипп, — я не боюсь потревожить ее покой: она уснула сном праведных, — и не хочу ни раскрадывать, ни расхищать ничего! Я ищу не золота и не богатств, хотя если бы они были, они были бы мои теперь! Я ищу ключа, давно спрятанного в этом потайном ящике, как я полагаю, но секрет которого свыше моего понимания, а потому стараюсь открыть его силой.
— Ты говоришь, что твоя мать скончалась? Что она умерла без утешения, которое могла ей принести наша святая церковь! Почему же ты, сын мой, не позвал меня?
— Потому что она умерла внезапно, умерла совершенно неожиданно у меня на руках, часа два тому назад. Я не боюсь за нее, хотя и сожалею, что вас не было подле нее в эту минуту.
Старик тихонько отдернул полог и взглянул на усопшую; затем окропил ее и постель святою водой и склонился над мертвой с немой молитвой об ее душе.
Спустя немного он обернулся к Филиппу:
— Скажи мне, почему я застал тебя за такой работой, и почему ты так стараешься добыть этот ключ? Смерть матери должна бы вызвать в тебе сыновние чувства, скорбь и молитвы об ее успокоении, но глаза твои сухи, а мысли, по-видимому, заняты совсем другим, хотя еще не успело остыть тело, в котором жил и томился дух твоей матери. Не подобает это и не приличествует подобное поведение доброму сыну… Какой же это ключ ты ищешь, Филипп?
— Нет у меня времени для слез, отец мой, ни для скорби и жалоб; и больше у меня дум и забот, чем их может вместить моя голова! А что я нежно любил свою мать, это вы знаете, отец.
— Но я спрашиваю тебя, какой ключ так понадобился тебе?
— Ключ от той комнаты, что оставалась запертой столько лет, и которую я должен и хочу отпереть, даже если…
— Даже если… что?
— Я чуть было не сказал того, чего не должен был говорить… Простите, отец' мой, я хотел сказать, что должен обыскать и осмотреть эту комнату.
— Я давно уже слышал об этой запертой комнате, сын мой, и знаю, что мать твоя никогда никому не хотела сказать, почему комната эта оставалась всегда запертой. Я сам не раз спрашивал ее о том, но всегда получал отказ. Мало того, когда я однажды, в силу своего долга, попробовал допросить ее более настойчиво, то увидел, что разум ее мешается, что она как будто теряет рассудок, и потому отказался от дальнейших попыток. Какой-то тяжкий гнет тяготел над душой твоей бедной матери, но она даже и на исповеди никогда не пожелала поделиться им со мной или доверить мне свою тайну. Но перед смертью своей открыла она ее тебе, сын мой, или же так и унесла ее с собой в могилу?
— Она открыла ее мне, святой отец!
— Не чувствуешь ли ты потребности поделиться ею со мной? Быть может, я мог бы тебе быть полезен своею помощью или советом…
— Я рад был бы, отец, поделиться своей тайной с вами и мог бы это сделать, так как знаю, что не пустое любопытство побуждает вас спрашивать меня о ней, но дело в том, что сейчас я еще сам не уверен и не знаю, все ли было так, как утверждала моя бедная мать, или же все это только плод больного воображения. Если бы это оказалось действительной правдой, я с радостью поделюсь с вами этой непосильной тяжестью, но едва ли вы поблагодарите меня за это. Но сейчас я ничего не могу и не должен говорить вам; я должен сделать свое; дело, должен один войти в эту ненавистную комнату и сам убедиться во всем.
— Ты не чувствуешь страха, сын мой?
— Нет, отец, страх мне не знаком, на мне лежит долг, который я обязан исполнить, страшный, тяжелый долг, я сознаю, но молю вас, не спрашивайте меня ни о чем: я чувствую, как и моя покойная мать, что всякие расспросы способны пошатнуть мой рассудок.
— Нет, нет, Филипп, я не хочу настаивать! Быть может, придет время, когда я тебе понадоблюсь, и тогда ты обратишься ко мне, а теперь прощай! Но прошу тебя, прекрати, сын мой, эту неподобающую в настоящий момент работу: я должен сейчас прислать сюда женщин — убрать покойницу, душу которой Господь призвал к себе!
Говоря это, патер смотрел на Филиппа и увидел, что мысли юноши были где-то далеко; взгляд его, лишенный всякого выражения, блуждал как-то бесцельно по сторонам, ни на чем не останавливаясь, а лицо выражало недоумение, и старик отвернулся от него, озабоченно покачав головой.