39
Не прошло и недели. В нежаркое, мягкое утро, когда особенно хорошо пахнет влажной землей и небо, словно став выше и прозрачнее, не сулит никаких огорчений, я шел на службу. Да, шел. От моего жилья до аэродрома было полтора километра, а я, как установила и записала медицина, перевалил «контрольную отметку» в семьдесят пять кэгэ…
Следовало принимать меры.
Первая — начал ходить пешком, утром и вечером, каждый день. Полтора километра — двенадцать минут. Если туда и обратно, если двадцать пять дней в месяц, в год набегает сто двадцать часов, между прочим, немногим меньше, чем я налетывал в строевой части…
Хожу, привычно размахивая руками. Стараюсь не слишком отвлекаться от окружающей обстановки. Но думать себе не запрещаю…
Было мне лет пятнадцать, тогда мы наладились в подмосковные Озерки. У родителей Нюмки Бромберга была здесь маленькая дачка.
Все сошлось как нельзя лучше: старые Бромберги уехали на курорт, тетка Анна, на чье попечение был подкинут Нюмка, умчалась по телеграмме в Минск — кто-то сильно заболел, кажется, а она была человеком родственным. И дачка осталась в полном распоряжении Нюмки.
Не задумываясь и минуты, он устроил «большой хурал».
Чем объяснить монгольский оттенок шифра — речь шла о самой обыкновенной гулянке, — не знаю, да и не в шифре суть.
Во время того «большого хурала» я познакомился с отвратительным вкусом разведенного медицинского спирта. Понял, что означает «терять голову»… а в довершение всего, спасая — так мне казалось — длинноногую, довольно упитанную блондинку от преследований неизвестного злодея (возможно, «злодеем» был сам Нюмка, возможно, блондинка не принимала его за злодея), я получил приличную травму предплечья. С кровотечением, с наложением швов…
Когда-то я чрезвычайно гордился этим швом на руке. А потом, когда на каждой медкомиссии каждый хирургу меня стал спрашивать: «А это что за шрам? Откуда? Ну-ка, ну-ка, докладывайте…» — перестал гордиться. Но память о тех давних событиях жива и нет-нет напоминает о себе. И тогда думаю об ответственности, что накладывает на каждого из нас жизнь…
Двенадцать минут кончились. Я вступаю в проходную.
Мне улыбается вахтер.
Два марша вверх, коридор поворачивает направо.
Меня окликает Лидочка — она тоже длинноногая, очень похожая на ту блондинку из прошлого. Лидочка — секретарь начальника.
— Николай Николаевич, пришла телеграмма, — шепчет Лидочка с видом заговорщицы. — Главный ругался… кошмар!
— Смысл? — спрашиваю я, имея в виду телеграмму, а не реакцию главного.
Но Лидочка как будто не понимает меня и переводит разговор на нейтральную тему. И почему-то вдруг показывает наманикюренным пальчиком на белый рубец повыше моего левого локтя и спрашивает:
— Это — война?
Как ей объяснить и для чего, откуда след? Говорю:
— Но жизнь продолжается, господа присяжные заседатели! Источник, Лидочка? Наморщи лобик! Ну! Классиков уважать надо…
А в телеграмме той значилось:
ОТКОМАНДИРОВАТЬ АБАЗУ НИКОЛАЯ НИКОЛАЕВИЧА ЦЕНТР ПЕРЕПОДГОТОВКИ ЛЕТЧИКОВ- ИСПЫТАТЕЛЕЙ. НОВОГОРОДОВ
40
Мы были тогда в полосе очередного перемирия. Правда, я уже ни на что не надеялся, но все-таки, если совсем честно вспоминать, чего-то ждал, хотя бы ясности.
Но когда Наташка сказала наигранно бодрым голоском:
— Колюшка, а Колюшка, — я сразу сообразил: сейчас чего-нибудь попросит… — Ты меня хоть чуточку любишь?
Теперь уж никаких сомнений не осталось: точно — попросит. Но я не спросил, чего ей надо, а проворчал что-то в таком роде:
— Спрашиваешь у больного здоровья… И она сказала своим нормальным голосом:
— Не сможешь съездить со мной на дачу? Манатки кое-какие родители велели перекинуть.
Конечно, я решил сразу: поеду. Может, это тот случай, что внесет наконец полную ясность в наши безнадежно запутавшиеся отношения. На всякий случай спросил:
— Что за манатки надо тащить?
— Мелочь разная — рюкзак и две сумки.
Не вдруг досвистел нас старенький паровичок до платформы «42-й» километр. По пути ничего не случилось. Болтали о всякой чепухе, жевали смертельно кислые яблоки, старательно (для кого только?) делали вид: мы всего лишь давние закадычные друзья!..
От платформы надо было прошагать километра три до Сельца, частью лесом с густым орешниковым подлеском, частью открытым полем, сквозь овсы.
На платформе я навьючился рюкзаком, взял одну сумку и хотел прихватить и другую, но Наташка не позволила.
— Ты же не ишак! Я, конечно, как считают некоторые, бессердечная эгоистка, — эти слова она произнесла голосом своей матери, — но все-таки не до такой степени.
И мы пошли.
В лесу было дьявольски душно, даже густая орешниковая тень мало спасала от жары: воздух сделался каким-то неполноценным, вроде из него удалили кислород. Через каких-нибудь четыре сотни шагов я взмок и стал дышать ртом. Подумал: а каково будет, когда выйдем в поле? Но ничего не сказал.
Наташка все время перекладывала сумку из руки в руку и то и дело заботливо спрашивала:
— Устал, Колюшка? Отдохнуть не хочешь? Еще жив, Колюшка?..
О Господи, что за дурацкое имечко — Колюшка! Далось ей… Старался мужественно молчать, только изредка отвечал коротко и сурово:
— Пока тяну.
В поле жарило тоже вовсю, но оказалось, к счастью, не так душно. Ветерок все-таки освежал маленько.
До Сельца мы в конце концов доползли. Разгрузились.
Тут Наташка провела каким-то странным скользящим движением от горла — к поясу… И — взвыла! В жизни я не слышал такого безнадежного плача. Она ревела, она захлебывалась слезами и подвывала, а я решительно не мог понять, из-за чего?
Сквозь невнятное причитание и чуть затихшие всхлипывания до меня с трудом дошло единственное слово — жук.
Сначала я подумал: может, Наташку укусила какая-то тварюга — клещ или кто там еще из лесных кусается? Хотел помочь Наташке освободиться от кофточки, но она замахала обеими руками — не надо! И