человек безнадежно смотрит на крепостные валы внешних обстоятельств, покуда смерть не призовет его к возвращению на родину, к свободе…

Индивидуальность!.. Ах, то, что мы есть, то, что мы можем и что имеем, кажется нам жалким, серым, недостаточным и скучным; а на то, что не мы, на то, чего мы не можем, чего не имеем, мы глядим с тоскливой завистью, которая становится любовью, — хотя бы уже из боязни стать ненавистью.

Я ношу в себе зачатки, начала, возможности всех родов деятельности и призваний… Не будь я здесь, где бы я мог быть? В качестве кого и чего я существовал бы, если б не был собой, если б вот эта моя личность не отделяла меня и мое сознание от личностей и сознаний всех тех, кто не я! Организм! Слепая, неосмысленная, жалкая вспышка борющейся воли! Право же, лучше было бы этой воле свободно парить в ночи, не ограниченной пространством и временем, чем томиться в узилище, скудно освещенном мерцающим, дрожащим огоньком интеллекта!

Я надеялся продолжать жизнь в сыне? В личности еще более робкой, слабой, неустойчивой? Ребячество, глупость и сумасбродство! Что мне сын? Не нужно мне никакого сына!.. Где я буду, когда умру? Но ведь это ясно как день, поразительно просто! Я буду во всех, кто когда-либо говорил, говорит или будет говорить «я»; и прежде всего в тех, кто скажет это «я» сильнее, радостнее

Где-то в мире подрастает юноша, талантливый, наделенный всем, что нужно для жизни, способный развить свои задатки, статный, не знающий печали, чистый, жестокий, жизнерадостный, — один из тех, чья личность делает счастливых еще счастливее, а несчастных повергает в отчаяние, — вот это мой сын! Это я в скором, в скором времени — как только смерть освободит меня от жалкого, безумного заблуждения, будто я не столько он, сколько я…

Разве я ненавидел жизнь, эту чистую, жестокую и могучую жизнь? Вздор, недоразумение! Я ненавидел только себя — за то, что не умел побороть ее. Но я люблю вас, счастливые, всех вас люблю, и скоро тюремные тесные стены уже не будут отделять меня от вас; скоро то во мне, что вас любит, — моя любовь к вам, — станет свободным, я буду с вами, буду в вас… с вами и в вас, во всех!..

Он заплакал. Прижавшись лицом к подушке, плакал потрясенный, в дурмане счастья вознесшийся ввысь, — счастья, такого болезненно-сладостного, с которым ничто на свете не могло сравниться. Это и было все то, что со вчерашнего дня пьянило его смутным волнением, что ночью шевельнулось у него в сердце и разбудило его, как зарождающаяся любовь. И теперь, когда ему было даровано все это прозреть и познать — не в словах, не в последовательных мыслях, но во внезапных, благодатных озарениях души, — он уже был свободен, был спасен; узы разорвались, оковы спали с него. Стены его родного города, в которых он замкнулся сознательно и добровольно, раздвинулись, открывая его взору мир — весь мир, клочки которого он видел в молодости и который смерть сулила подарить ему целиком. Обманные формы познания пространства, времени, а следовательно, и истории, забота о достойном исторически преемственном существовании в потомках, страх перед окончательным историческим распадом и разложением — все это отпустило его, не мешало больше постижению вечности. Ничто не начиналось и ничто не имело конца. Существовало только бескрайное настоящее и та сила в нем, Томасе Будденброке, которая любила жизнь болезненно-сладостной, настойчивой, страстной любовью; и хотя личность его была всего-навсего искаженным выражением этой любви, ей все же дано было теперь найти доступ к бескрайному настоящему.

«Я буду жить!» — прошептал он в подушку, заплакал и… в следующее мгновение уже не знал, о чем. Его мозг застыл, знание потухло, вокруг опять не было ничего, кроме тишины и мрака. «Оно вернется! — уверял он себя. — Разве я уже не обладал им?» И в то время как дремотное томление разливалось по его членам, он дал себе торжественное обещание никогда не упускать этого великого счастья, напротив — собрать все свои силы, чтобы учиться, думать, читать, покуда он не усвоит прочно и навечно всю философскую систему, которая даровала ему прозрение.

Но это было неосуществимо, и уже на следующее утро, проснувшись с чувством известной неловкости из-за духовных экстравагантностей, которые он себе позволил вчера, сенатор почувствовал, что из этого прекрасного порыва ничего не выйдет.

Он поздно встал, сразу же отправился в городскую думу и принял оживленное участие в происходивших там дебатах. Общественная, деловая, гражданская жизнь, бившаяся в кривых старинных улочках этого торгового города средней руки, опять завладела всеми его помыслами, потребовала всех его сил. Не оставляя намерения прочесть до конца ту удивительную книгу, он все же начал задаваться вопросом, будут ли переживания той ночи и впредь что-то значить для него, выдержат ли они испытания смертью, когда она к нему подступит. Его бюргерские инстинкты противились этому предположению. Противилась и его суетность: страх играть чудаческую, смешную роль. Да разве к лицу ему все это? Разве подобают такие размышления ему, сенатору Томасу Будденброку, шефу фирмы «Иоганн Будденброк»?..

Так он больше и не заглянул в эту странную книгу, хранившую столько сокровищ, и уж и подавно не приобрел остальных томов знаменитого труда. Нервический педантизм, с годами им завладевший, пожирал все его время. Затравленный сотнями ничтожных будничных мелочей, силясь все их удержать в памяти, все сделать по порядку, он был слишком слабоволен, чтобы разумно и осмысленно распределять свое время. А когда прошло две недели с того достопамятного дня, все пережитое уже казалось ему столь далеким, что он приказал горничной взять книгу, все еще валявшуюся в ящике садового столика, и немедленно поставить ее на место, в шкаф.

Вот и случилось, что Томас Будденброк, с мольбою простиравший руки к последним, наивысшим истинам, обессилев, вернулся к понятиям и образам, с детства внушенным ему благочестивым обиходом родительского дома. Он ходил по городу и думал о едином, персонифицированном боге, отце рода человеческого, пославшем на землю кровь и плоть свою, дабы сын божий пострадал за нас, о боге, который в день Страшного суда дарует всем припавшим к его престолу праведникам беспечальную вечную жизнь в вознаграждение за эту земную юдоль.

Он вспоминал всю эту не очень-то ясную и несколько нелепую историю, требовавшую не понимания, а безотчетной веры, которая, навеки воплотившись в детски наивных, раз и навсегда установленных словах, должна была оказаться под рукой в минуты последнего страха. Но так ли оно будет? Увы, и эти мысли не приносили ему умиротворения! Он — человек с вечно точащей его сердце заботой о чести своего дома, о своей жене, сыне, о своем добром имени, человек, утомленный жизнью, с трудом, но умело поддерживавший бодрость в своем теле элегантностью костюма и корректностью манер, — уже долгие недели терзался вопросом: так что же происходит? Возможно ли, чтобы душа непосредственно после смерти возносилась на небеса? Или блаженство начинается с воскресения плоти? И где же тогда обретается душа до этого мгновения? Почему ни в школе, ни в церкви никто не просветил его? Можно ли оставлять человека в таком неведении?

Он уже совсем было собрался отправиться к пастору Принсгейму за советом и утешением, но в последний момент отказался от своего намерения из боязни показаться смешным.

В конце концов он перестал задаваться такими вопросами, положившись на волю божию. Раз попытка упорядочить свои отношения с вечностью привела к столь плачевным результатам, он решил по крайней мере устроить свои земные дела так, чтобы, не чувствуя укоров совести, привести в исполнение план, уже давно созревший в его голове.

Однажды, после обеда, когда родители пили кофе в маленькой гостиной, Ганно услышал, как отец объявил маме, что ждет сегодня к себе адвоката имярек, чтобы вместе с ним составить завещание, не считая себя вправе дольше откладывать это дело. Ганно ушел в большую гостиную и там часок поупражнялся на рояле. Когда он кончил и вышел в коридор, навстречу ему попались отец с господином в длинном черном сюртуке, поднимавшиеся по лестнице.

— Ганно! — окликнул его сенатор.

Маленький Иоганн остановился, проглотил слюну и ответил тихо и торопливо:

— Да, папа…

— Мне нужно обсудить с этим господином очень важное дело. Прошу тебя, стань вот здесь, — он указал на дверь в курительную комнату. — Проследи, чтобы никто, слышишь — никто, нам не помешал.

— Хорошо, папа, — сказал маленький Иоганн и встал у двери, закрывшейся за отцом и неизвестным господином.

Он стоял там, теребя галстук своей матроски, непрерывно трогал языком зуб, который его беспокоил, и прислушивался к приглушенным голосам за дверью, что-то серьезно обсуждавшим. Голову с завитками

Вы читаете Будденброки
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату