Они перешли в соседнюю комнату и уселись у круглого стола; сенатор взялся за просмотр списков вещей, которые надлежало распределить между ближайшими наследниками. Г-жа Перманедер не спускала взволнованного и напряженного взора с лица брата. Все мысли ее были прикованы к одному страшному и трудному вопросу, который неминуемо должен был встать перед ними в ближайшие часы.
— Я думаю, — начал сенатор, — что мы поступим по обычаю, то есть подарки будут возвращены дарителям, так что…
Жена перебила его.
— Прости, Томас, но мне кажется… Христиан… что же он не идет?
— Бог ты мой, Христиан! — воскликнула г-жа Перманедер. — О нем-то мы и забыли!
— Ах да, — сенатор положил списки на стол, — разве за ним не послали?
Госпожа Перманедер направилась к сонетке. Но в эту самую минуту дверь распахнулась и на пороге, легкий на помине, показался Христиан. Он вошел быстро, не слишком деликатно захлопнув за собою дверь, и, насупившись, остановился посреди комнаты; его круглые, глубоко сидящие глазки, ни на кого не глядя, забегали по сторонам, рот под кустистыми рыжеватыми усами открывался и тотчас же закрывался снова… Он явно был в настроении строптивом и раздраженном.
— Я узнал, что вы здесь собрались, — коротко сказал он. — Если речь будет о наследстве, то следовало и меня поставить в известность.
— Мы хотели послать за тобой, — безразлично ответил сенатор. — Садись!
Между тем взгляд его не отрывался от светлых запонок на сорочке Христиана. Сам он был в безукоризненном траурном костюме и в черном галстуке, а его сверкавшая белизною между черных бортов сюртука манишка была вместо обычных золотых застегнута черными запонками. Христиан заметил его взгляд; пододвигая себе стул и усаживаясь, он дотронулся рукой до груди:
— Я знаю, у меня светлые запонки. Я еще не собрался купить черные, или, вернее, решил не покупать. В последние годы мне часто приходилось одалживать пять шиллингов на зубной порошок и укладываться в кровать без свечи, со спичками… Не знаю, один ли я в этом виноват. Да и вообще черные запонки не самое главное на свете. Я не терплю условностей… и никогда не придавал им значения.
Герда, пристально смотревшая на него, пока он говорил, тихонько засмеялась.
— Ну, на последнем тебе вряд ли стоит настаивать, дорогой мой, — заметил сенатор.
— Как? Ну, может быть, тебе лучше знать, Томас. Я только сказал, что не придаю значения таким вещам. Я слишком много видел на своем веку, жил среди слишком различных людей и нравов, чтобы… А кроме того, я взрослый человек, — он вдруг повысил голос, — мне сорок три года, я сам себе хозяин и никому не позволю вмешиваться в свои дела.
— У тебя что-то другое на уме, друг мой, — с удивлением сказал сенатор. — Что касается запонок, то, если память не окончательно изменила мне, я ни словом о них не обмолвился. Устраивайся со своими траурными костюмами по собственному вкусу; только не воображай, что ты производишь на меня впечатление своим дешевым пренебрежением к обычаям…
— Я и не собираюсь производить на тебя впечатление!
— Том!.. Христиан!.. — вмешалась г-жа Перманедер. — Оставьте вы этот раздраженный тон… сегодня… и здесь… когда рядом… Продолжай, Томас! Итак, значит, подарки возвращаются дарителям. Это совершенно справедливо!
И Томас снова взялся за чтение реестра. Он начал с крупных вещей и записал за собою те, которые могли пригодиться для его дома: канделябры из большой столовой, громадный резной ларь, всегда стоявший в нижних сенях. Г-жа Перманедер слушала его с живейшим интересом и, едва только будущий владелец какого-нибудь предмета начинал хоть немного колебаться, с неподражаемым смирением заявляла: «Что ж, в таком случае, я могу взять…» И вид у нее при этом был такой, словно весь мир обязан воздать ей хвалу за самопожертвование. В результате она получила для себя, для своей дочери и внучки большую часть всей обстановки.
Христиану досталось кое-что из мебели, а также стоячие часы в стиле ампир, и он, видимо, был вполне удовлетворен. Но когда дело дошло до распределения столового серебра, белья и всевозможных сервизов, то он, ко всеобщему удивлению, проявил горячность, граничившую уже с алчностью.
— А я? А я-то?.. — спрашивал он. — Будьте любезны и меня не сбрасывать со счетов…
— Да кто тебя сбрасывает? Пожалуйста… Вот взгляни, я уже записал за тобой чайный сервиз с серебряным подносом… Для праздничного позолоченного сервиза применение, пожалуй, найдется только у нас в доме, и…
— Я лично готова взять и простой, с зеленым узором, — перебила г-жа Перманедер.
— А я? — возопил Христиан в негодовании: на него иногда находили такие приступы; щеки его еще больше втянулись, и лицо приняло несвойственное ему выражение. — Я тоже хочу получить что-нибудь из посуды! А сколько на мою долю придется вилок и ложек? Похоже, что мне вообще ничего не достанется…
— Да ну скажи, пожалуйста, на что они тебе? Ты ведь никогда и не воспользуешься такими вещами… Не понимаю! Пусть уж лучше они достанутся людям семейным.
— Да хотя бы на память о матери, — стоял на своем Христиан.
— Друг мой, — в голосе сенатора послышалось нетерпение, — я сейчас не расположен шутить. Но если послушать тебя, так выходит, что ты собираешься на память о матери водрузить у себя на комоде суповую миску! Пожалуйста, не думай, что мы собираемся тебя обделить. То, что ты недополучишь вещами, будет в ближайшее время возмещено тебе в другой форме… Что же касается белья…
— Не надо мне денег! Мне нужны белье и посуда!
— Но зачем, скажи на милость?
И Христиан ответил. Ответил так, что Герда Будденброк живо обернулась и с загадочным выражением в глазах стала смотреть на него, сенатор быстро снял с носа пенсне и в изумлении уставился на брата, а г-жа Перманедер даже всплеснула руками:
— Да… одним словом, рано или поздно, а я женюсь.
Он произнес эти слова довольно тихим голосом, скороговоркой, сделав при этом такое движение рукой, словно перебросил что-то брату через стол, и откинулся на спинку стула с обиженным и странно рассеянным выражением лица; глаза его неутомимо блуждали. Наступило продолжительное молчание. Первым его нарушил сенатор:
— Нельзя не сознаться. Христиан, что ты несколько запоздал со своим планом… если это, конечно, план реальный и выполнимый, а не тот, что ты, по своему легкомыслию, однажды уже изволил высказать покойной матери…
— Мои намерения остались неизменны, — отвечал Христиан, все с тем же выражением лица и все так же ни на кого не глядя.
— Не может этого быть. Ты дожидался смерти матери, чтобы…
— Да, я щадил ее. Хотя по-твоему, Томас, ты один из всего рода человеческого взял патент на такт и деликатность…
— Не знаю, что дает тебе право так со мной разговаривать. Зато твоя деликатность поистине достойна восхищения. На следующий день после смерти матери ты во всеуслышанье заявляешь о нежелании впредь повиноваться ее воле…
— Я это сказал потому, что к слову пришлось. И кроме того, этот мой шаг уже не может огорчить мать. Одинаково что сегодня, что через год… О, господи, Томас! Мама ведь была права не вообще, а только со своей точки зрения, и я с этим считался, покуда она была жива. Она была старая женщина, женщина другой эпохи, с другими взглядами…
— Так вот, позволь тебе заметить, что в данном вопросе я безусловно придерживаюсь тех же взглядов.
— С этим я считаться не обязан.
— Придется посчитаться, друг мой.
Христиан взглянул на него.
— Нет! — вдруг крикнул он. — Сил моих больше нет! Говорят тебе, сил нет! Я сам знаю, что мне делать. Я взрослый человек…
— Ну, положим, взрослый ты разве что по годам! И ты безусловно не знаешь, что тебе делать…