представил.
Каким это было ударом для нашего фра Кристофоро, вы можете судить сами. Он сразу вспомнил Ренцо, Лючию, Аньезе и воскликнул, так сказать, про себя: «Боже мой, что станут делать эти несчастные, когда меня здесь больше не будет!» Но он поднял глаза к небу и стал упрекать себя в недостатке стойкости, в том, что возомнил себя нужным для чего-то. Сложив на груди в знак покорности руки крестом, он склонил голову перед падре настоятелем, который отвёл его в сторонку и сделал ещё новое внушение: на словах это был совет, по смыслу же — прямое предписание.
Падре Кристофоро пошёл в свою келью, взял суму, положил в неё молитвенник, свой сборник великопостных проповедей и хлеб прощения, подпоясал сутану кожаным поясом, попрощался с теми из братии, кто оказался в монастыре, потом пошёл напоследок попросить благословения у падре настоятеля и пустился, в сопровождении своего спутника, в назначенный ему путь.
Мы уже упоминали о том, что дон Родриго, вбив себе в голову во что бы то ни стало довести до конца свою коварную затею, решил прибегнуть к помощи одного ужасного человека. Ни имени последнего, ни его фамилии, ни звания мы не можем сообщить, не можем даже высказать никаких догадок на этот счёт, — обстоятельство тем более странное, что упоминание об этой личности мы находим во многих книгах того времени (имею в виду печатные книги).
Что речь идёт именно о данной личности, не оставляет никакого сомнения само тождество фактов; но всюду заметно большое поползновение опустить его имя, словно оно жгло руку и перо пишущего. Франческо Ривола, в своём жизнеописании кардинала Федериго Борромео, когда ему приходится говорить об этом человеке, называет его «синьором, столь же могущественным по своим богатствам, сколь знатным по своему происхождению», — и только. Джузеппе Рипамонти, который в пятой книге пятой декады своей «Отечественной истории»[124] упоминает о нём более подробно, называет его «один человек», «этот», «тот», «этот человек», «эта личность». На прекрасной своей латыни, с которой мы переводим по нашему скромному разумению, он говорит так: «Я расскажу случай с одним человеком, который, являясь одним из первых среди городской знати, избрал своим местопребыванием селение, расположенное на самой границе, и, укрепившись там при помощи преступлений, не ставил ни во что суды и судей, чиновников и государственную власть. Жизнь он вёл совершенно независимую, принимал у себя изгнанников, одно время был изгнанником и сам. Потом вернулся как ни в чём не бывало…» У этого писателя мы позаимствуем и кое-какие другие отрывки, которые пригодятся нам для подкрепления и пояснения рассказа нашего анонима: рука об руку с ним мы и пойдём дальше.
Делать то, что запрещено законом или чему препятствует та или иная сила; быть судьёй и хозяином в чужих делах с единственным побуждением — жаждой повелевать; внушать всем страх; распоряжаться людьми, которые сами привыкли распоряжаться другими, — таковы были страсти, обуревавшие этого человека. Уже с юных лет насмотревшись и наслушавшись всяких толков о бесконечных насилиях и раздорах, перевидав множество тиранов, он испытывал смешанное чувство негодования и беспокойной зависти. В молодости, живя в городе, он не только не упускал случая, но даже искал его, чтобы иметь возможность столкнуться с наиболее прославленными людьми той же профессии, пойти им наперекор, чтобы померяться с ними и либо проучить их, либо заставить искать с ним дружбы. Превосходя многих других богатством и своими приверженцами, а дерзостью и настойчивостью, пожалуй, и вообще всех, он принудил большинство отказаться от всякого соперничества с ним, со многими круто расправился, а других сделал своими друзьями. Конечно, он не обращался с ними как с равными: только такие друзья и могли прийтись ему по душе. Это были друзья, готовые признавать себя ниже его, стоять по его левую руку. Однако на самом деле он действовал в их же интересах, был орудием в их руках: осуществляя свои замыслы, они не упускали возможности прибегать к содействию такого пособника, а для него уклонение от таких дел было бы равносильно крушению его репутации, отказу от принятой на себя роли. Так что он и сам и с помощью других натворил таких дел, что уже ни имя его, ни родство, ни друзья, ни его личная дерзость не могли защитить его от общественного гнева, и, под давлением всеобщей ненависти, он был вынужден покинуть пределы государства.
Думаю, что к этому обстоятельству относится знаменательное место в рассказе Рипамонти: «Когда ему пришлось покинуть страну, вот к какой скрытности прибегнул он, вот какую обнаружил осторожность и робость: он проехал через весь город верхом на коне, со сворой собак, при трубных звуках, и, проезжая мимо королевского дворца, передал страже наглое поручение для губернатора». И пребывая в отсутствии, он не прекращал своих происков, не прерывал даже сношений со всеми своими друзьями, которые остались в единении с ним, «образуя тайную лигу свирепых замыслов и зловещих деяний», — если буквально перевести Рипамонти. По-видимому, именно тогда-то он и задумал вместе с более высокими лицами некоторые новые страшные деяния, о которых вышеупомянутый историк сообщает с таинственной краткостью. «Даже некоторые иностранные государи, — говорит он, — неоднократно прибегали к его содействию для выполнения какого-нибудь важного убийства и часто издалека посылали ему на подмогу людей, которые служили под его началом».
В конце концов неизвестно, по истечении какого срока, но благодаря чьему-то могущественному заступничеству, не то с него была снята опала, не то его собственная дерзость делала его неуязвимым, только он решил вернуться домой, и действительно вернулся — правда, не в самый Милан, а в один из своих замков, пограничный с бергамазской территорией, которая, как всякому известно, входила в состав Венецианского государства. «Дом этот, — я опять привожу слова Рипамонти, — был как бы мастерской кровавых деяний: слугами там были люди, за поимку которых была обещана награда, а ремеслом их было рубить головы, — ни повар, ни самый последний слуга не освобождались от совершения убийств. Даже руки мальчиков обагрялись кровью». Помимо этой домашней челяди он, по утверждению того же историка, имел ещё и других приспешников из подобных же личностей, всегда готовых выполнять его приказания и разбросанных как бы на постой в различных местах обоих государств, на рубеже которых он жил.
Всем тиранам в значительной части округи пришлось по тому или иному поводу сделать выбор между дружбой и враждой с этим необыкновенным тираном. Но первым же, которые захотели было выступить против него, пришлось так плохо, что никому уж больше не было охоты предпринимать самому подобные попытки. И даже не выходя за пределы собственных дел, занимаясь только собою, нельзя было остаться в стороне от него. Неожиданно являлся его посланный с требованием бросить такое-то предприятие, перестать беспокоить такого-то должника или что-нибудь в этом роде. Приходилось либо соглашаться, либо отказываться. Если же одна сторона с вассальной преданностью появлялась, чтобы передать на его усмотрение какое-нибудь дело, то другая оказывалась перед трудным выбором: или подчиниться его приговору, или объявить себя его врагом, что было равносильно, как говорили когда-то, чахотке в третьей стадии.
Многие неправые прибегали к нему, чтобы оказаться правыми. Многие же правые поступали так же, чтобы заполучить сильную поддержку и отрезать противнику путь к нему же: те и другие так или иначе становились в зависимость от него. Случалось иногда, что слабый, притесняемый, угнетаемый насильником, обращался к нему, и он принимал сторону слабого, вынуждая насильника прекратить свои преследования, исправить сделанное зло, попросить прощения. В случае же нежелания подчиниться он начинал с ним войну, да такую, что тому приводилось убираться из мест, где он чинил расправу, а иногда даже заставлял расплачиваться ещё быстрее и ещё ужаснее. В таких случаях его имя, обычно внушавшее ужас и отвращение, надолго благословлялось всеми, потому что, не скажу — такого правосудия, но такой помощи, такого, как-никак, содействия в те времена нельзя было ожидать ни от какой силы, ни частной, ни общественной. Но гораздо чаще, и даже в большинстве случаев, эта сила служила орудием осуществления беззаконных притязаний, свирепых желаний, высокомерных прихотей.
Столь разнообразное применение этой силы всегда производило одно и то же впечатление — внушало всем преувеличенное представление о том, как много он мог захотеть и свершить независимо от правоты или неправоты — этим двум началам, ставящим такие преграды воле людей и так часто вынуждающих их отступать. Молва о насильниках обычных в большинстве случаев ограничивалась тесными пределами того местечка, где они слыли самыми богатыми и самыми могущественными; каждый округ имел своих, все они были так похожи друг на друга, что людям не было никакого смысла заниматься теми, кто не сидел у них на шее непосредственно. Но молва об этом выдающемся тиране давно уже распространилась по всем уголкам Миланского герцогства: повсюду в народе ходили рассказы о его жизни, и с его именем связывалось нечто роковое, загадочное, легендарное.