она взывала, Лючия принималась снова упрашивать своих мучителей, однако напрасно. Потом снова теряла сознание, и опять приходила в себя, для новых тревог и страданий. Но у нас не хватает духу описывать их дальше: глубокое сострадание торопит нас к концу этого путешествия, длившегося более четырёх часов, а ведь нам и после него предстоит пережить много тревожных минут. Перенесёмся же в замок, где поджидали несчастную. Безымённый ждал её с беспокойством, с какой-то необычной для него душевной растерянностью. Странное дело! Человек этот, который хладнокровно распоряжался жизнью стольких людей, который во всех своих деяниях не придавал никакого значения причиняемым им страданиям, разве лишь порой испытывал при этом дикое наслаждение местью, теперь, когда ему предстояло соприкоснуться с этой незнакомой ему бедной крестьянкой, почувствовал словно дрожь, я бы сказал почти страх. Из высокого окна своего замка он уже давно глядел туда, где начиналась долина. Вот показалась карета, медленно подвигавшаяся вперёд: первоначальная бешеная скачка истощила пыл лошадей и вымотала их силы. И хотя с места, откуда он наблюдал, карета казалась не больше игрушечной тележки, он сразу узнал её, и сердце у него забилось сильнее.
«Там ли она? — тут же подумал он и продолжал про себя: — Сколько мне с ней возни! Поскорее бы от неё отделаться». И он собрался было позвать одного из своих подручных, чтобы выслать его навстречу карете и приказать Ниббио, повернув назад, отвезти Лючию во дворец дона Родриго. Но какой-то внутренний голос повелительно заставил его отказаться от этого намерения. Всё же нужно было отдать какое-то приказание: невыносимо было стоять и покорно ждать эту карету, которая приближалась черепашьим шагом, словно предательство, или — почём знать, — словно возмездие. И он приказал позвать старуху служанку.
Женщина эта родилась в самом замке, где отец её когда-то давно служил сторожем, и всю жизнь провела тут же. То, что пришлось ей видеть и слышать с самых пелёнок, внушило ей величественное и грозное представление о могуществе своих хозяев, и она считала самым главным правило, усвоенное ею из всяких наставлений и примеров, которое требовало слепого повиновения господам во всяком деле, ибо они могли причинить великое зло и великое благо. Идея покорности, в зародыше живущая в сердцах всех людей, развивалась в её сердце вместе с чувством уважения, страха, рабской преданности; она срослась с этими чувствами и приноровилась к ним.
Когда Безымённый, став властелином, начал так страшно пользоваться своей силой, она сначала испытала некоторое чувство отвращения, но вместе с тем и ещё более глубокой покорности. Со временем она привыкла к тому, что ей приходилось видеть и слышать ежедневно: могучая и необузданная воля столь большого синьора была для неё чем-то вроде неотвратимого рока. Став взрослой девушкой, она вышла замуж за одного из домашних слуг, который вскоре после этого принял участие в опасной вылазке и сложил свои кости на большой дороге, оставив её вдовой. Синьор не замедлил отомстить за своего слугу, и эта месть принесла ей кровожадное утешение, а вместе с тем и усилила в ней горделивое сознание того, что она находится под таким высоким покровительством.
С тех пор она очень редко выходила за пределы замка, и мало-помалу у неё не осталось других представлений о жизни людей, кроме тех, какие она получила здесь. У неё не было никакой определённой работы, но постоянно то один, то другой из разбойничьей шайки синьора давал ей какое-нибудь поручение, и это изводило её. То ей приходилось латать лохмотья, то наспех готовить еду для возвращающихся из какого-нибудь похождения, то ходить за ранеными. К тому же все приказания, попрёки и выражения благодарности всегда сопровождались глумлением и ругательствами. Обычно её звали просто «старухой». А эпитеты, которые каждый неизменно присоединял к этой кличке, менялись всякий раз в зависимости от обстоятельств и настроения говорившего. Она же, привыкшая к праздности и доведённая до белого каления — два главные её порока, — иной раз отвечала на эти любезности словечками, в которых сам сатана признал бы себя гораздо скорее, чем в словах тех, кто глумился над ней.
— Видишь вон там карету? — сказал ей синьор.
— Вижу, — отвечала старуха, поднимая свой заострённый подбородок и тараща глубоко запавшие глаза, которые, казалось, готовы были выскочить у неё из орбит.
— Вели сейчас же снарядить носилки, садись в них и прикажи спуститься к «Страшной ночи». Да смотри, живо, чтобы тебе добраться туда раньше кареты: ишь вон, каким черепашьим шагом она подвигается. В карете этой находится… то есть должна находиться… одна девушка. Если она там, так скажи Ниббио от моего имени, чтобы он пересадил её в носилки, а сам немедленно явился ко мне. Сама же садись вместе с этой… этой девушкой, и когда подниметесь сюда, отведи её в свою комнату. Если она спросит, куда ты её ведёшь, чей это замок, — смотри, не…
— Что вы! — прервала его старуха.
— Но, — продолжал Безымённый, — ты её приободри.
— Что же мне ей сказать?
— Как это — «что сказать»? Я же тебе говорю — приободри. Как же это ты дожила до таких лет, а не знаешь, как успокоить человека, когда это нужно? Разве никогда сердце у тебя не замирало от тревоги? Разве ты никогда не чувствовала страха? Неужели ты не знаешь слов, которыми можно утешить в такие минуты? Вот такие слова ты ей и скажи, — придумай их, наконец, чёрт возьми! Ступай!
После её ухода он немного постоял у окна, устремив взгляд на карету, которая казалась теперь уже гораздо больше; затем поднял взор к солнцу, спрятавшемуся в эту минуту за горами, потом посмотрел выше, на облака, рассеянные по небу, которые на мгновение из тёмных сделались почти огненными. И отошёл. Потом затворил окно и стал ходить взад и вперёд по комнате шагами торопливого путника.
Глава 21
Старуха поспешила выполнить приказание и действовать от лица того, чьё имя, когда оно произносилось кем-либо в этом замке, приводило всех в беспрекословное повиновение, ибо никому и в голову не приходило, что найдётся дерзкий, способный злоупотребить им. В самом деле, она очутилась в таверне «Страшная ночь» несколько раньше, чем подъехала туда карета. Увидев её приближение, старуха вышла из носилок, сделала кучеру знак остановиться и, подойдя к самой дверце, вполголоса передала Ниббио, высунувшемуся из кареты, распоряжение хозяина.
Когда карета остановилась, Лючия вздрогнула, очнувшись от тяжкого оцепенения. Но страх снова овладел ею: глаза и рот её широко раскрылись, она осмотрелась. Ниббио откинулся назад, а старуха, уткнувшись подбородком в дверцу и разглядывая Лючию, проговорила:
— Выходите же, миленькая, выходите, бедняжка! Идёмте со мной. Мне приказано быть ласковой с вами и утешить вас.
Звук женского голоса принёс несчастной какое-то успокоение и минутный прилив мужества, однако леденящий ужас опять охватил её.
— Кто вы? — спросила она с дрожью в голосе, вглядываясь с изумлением в лицо старухи.
— Идёмте же, идёмте, бедненькая, — не переставая, твердила старуха. Ниббио и оба его сообщника, догадавшись по словам и по голосу старухи, ставшему вдруг столь приветливым, о замыслах синьора, всячески старались убедить свою жертву не противиться. Но Лючия всё смотрела по сторонам. Хотя дикая и незнакомая местность и неумолимость её стражи лишали девушку всякой надежды на помощь, всё же она сделала попытку закричать, но, увидя, что Ниббио многозначительно посмотрел на платок, удержалась, вздрогнула и отвернулась. Её подхватили и перенесли на носилки. Старуха последовала за ней. Ниббио приказал обоим разбойникам идти позади, а сам пустился бежать в гору за новыми распоряжениями своего господина.
— Кто вы? — спрашивала в ужасе Лючия у отвратительной незнакомой образины. — Зачем я с вами? Где я? Куда вы меня везёте?
— К тому, кто хочет вас облагодетельствовать, — отвечала старуха, — к важному… Счастливы те, кого он хочет облагодетельствовать. Хорошо вам будет, очень хорошо! Не бойтесь же, развеселитесь, ведь он велел успокоить вас. Вы скажете ему, не правда ли, что я всячески старалась вас успокоить?
— Кто он? Зачем? Что ему от меня нужно? Ведь я же не раба его! Скажите же мне, где я; пустите меня! Прикажите им отпустить меня. Пусть меня отнесут в какую-нибудь церковь. Ведь вы же женщина, — ради девы Марии!
Это имя, святое и нежное, которое когда-то, давным-давно, произносилось с благоговением, а потом столько лет не только не призывалось, но, пожалуй, было даже совершенно позабыто, вызвало в это мгновение в сознании этой мегеры, до слуха которой оно долетело, странное, неуловимое ощущение —