торжественная гроцессия пронесла по городу останки Сан-Карло.
Добрый прелат отказал по многим соображениям. Ему было не по душе это упование людей на средство, ими же самими придуманное, и он опасался, как бы эта надежда не стала соблазном, если не получится ожидаемого результата, чего он тоже опасался.[192]
Больше же всего он опасался, что
Снова видели, или на этот раз, может быть, только показалось, что видели обмазанные стены, подъезды общественных зданий, двери домов, дверные молотки. Молва о подобных открытиях передавалась из уст в уста, и, как это бывает чаще всего, когда уже существует известное предубеждение, люди принимали услышанное за виденное воочию. Люди, всё более и более огорчавшиеся таким нашествием бед, ожесточённые упорством опасности, всё охотнее прислушивались к этим бредням: ведь гнев стремится наказывать, и, как остро заметил по этому поводу один умный человек [194], предпочитает приписывать всякие бедствия человеческой извращённости, против которой можно направить острие своей мести, чем признать такую причину, с которой ничего больше не остаётся делать, как только примириться. Яд тонкий, скородействующий, всепроникаюший — этих слов было более чем достаточно, чтобы объяснить неистовую силу и все самые непонятные и неожиданные свойства болезни. Говорили, что яд этот — смесь из жаб, змей, слюны и гноя заражённых чумой и ещё чего-то худшего, словом, из всего самого грязного и ужасного, что только может придумать дикое и извращённое воображение. Потом сюда же присоединили ещё чары колдовства, для которых всякое действие становилось возможным, всякое противодействие теряло силу, всякие трудности оказывались преодолимыми. Если после первого обмазывания результат сказался не сразу, причина этого была ясна: то была неудавшаяся попытка отравителей — ещё новичков. Теперь искусство их усовершенствовалось и стремление к выполнению адского замысла сделалось ещё более упорным. Отныне всякий, продолжавший поддерживать мнение, что всё это шутки, и отрицать существование заговора, считался слепцом и упрямцем, если, чего доброго, не попадал под подозрение, что он заинтересован в отвлечении общественного внимания от истины, что он сам тоже соучастник, мазун. Словечко это очень скоро вошло в обиход, приобретая грозный, страшный смысл. При такой убеждённости в существовании мазунов их должны были почти неминуемо отыскать, — все смотрели в оба, всякий поступок мог вызвать подозрение. А подозрение легко переходило в уверенность, уверенность — в ярость.
Рипамонти приводит в доказательство этого два случая, предупреждая, что выбрал их не как самые страшные среди происходивших ежедневно, а лишь потому, что, к сожалению, ему довелось быть свидетелем и того и другого.
В церкви Сан-Антонно, в день какого-то торжества, неизвестный старик, лет восьмидесяти, а то и больше, помолившись некоторое время, стоя на коленях, захотел присесть и предварительно смахнул плащом пыль со скамьи. «Вот этот старик обмазывает скамьи!» — закричали в один голос несколько женщин, заметивших его жест. Народ, находившийся в церкви (подумать только, в церкви!), набросился на старика: его схватили за волосы, — за его седые волосы! — стали осыпать ударами кулаков и пинками и поволокли, выталкивая вон. И если его тут же не прикончили, то лишь для того, чтобы потащить полуживого в тюрьму, к судьям, на пытку. «Я видел его в то время, как они тащили его, — говорит Рипамонти, — и больше я о нём ничего не знаю. Думаю, он едва ли мог прожить после этого ещё несколько минут».
Другой случай (произошедший на следующий день) был не менее странным, но не столь роковым. Трое молодых друзей-французов — учёный, живописец и механик, приехавшие посмотреть Италию, познакомиться с её древностями и при случае подработать, подошли уж не знаю к какой из наружных сторон собора и стали внимательно рассматривать её. Какой-то прохожий, увидя их, остановился и кивнул своему другу, не замедлившему подойти. Образовалась целая кучка, глядевшая на этих людей не отрывая глаз, ибо одежда, причёска и сумки обличали в них иностранцев, и — что ещё хуже — французов. Они протянули руки чтобы потрогать стену, как бы желая убедиться, что она из мрамора. Этого было достаточно. Их окружили, схватили, избили и, осыпая ударами, потащили в тюрьму. По счастливой случайности, дворец юстиции находился недалеко от собора, и, по случайности ещё более счастливой, их признали невиновными и отпустили.
Такие вещи случались не только в городе: безумие распространялось как зараза. Путник, встреченный крестьянами в стороне от большой дороги или просто плетущийся, зевая по сторонам, или прилёгший наземь, чтобы отдохнуть, незнакомый человек, в котором находили что-нибудь странное, подозрительное в лице, в одежде — всё это были «мазуны». По первому же случайному указанию, по крику какого-нибудь мальчугана, звонили в набат, со всех сторон сбегались жители, несчастных забрасывали камнями либо хватали и в сопровождении всей толпы вели в тюрьму. Об этом сообщает сам Рипамонти. Таким образом, тюрьма на некоторое время стала прибежищем спасения.
Однако декурионы, не обескураженные отказом мудрого прелата, продолжали настойчиво повторять свою просьбу при шумной поддержке всего населения. Федериго не сдавался ещё некоторое время, пытаясь убедить их, — вот всё, что мог сделать здравый смысл одного человека против духа времени и упорства многих. Учитывая, что самое представление об опасности было в те времена смутным, сбивчивым, весьма далёким от той очевидности, какую находят в нём сейчас, — не трудно понять, как здравые доводы Федериго могли, даже в его собственном сознании, подпасть под влияние чужих ошибочных мнений. Была ли уступчивость, какую он проявил, выражением некоторой слабости воли, это остаётся тайной человеческого сердца. Разумеется, если в каком-либо случае кажется, что ошибку можно всецело приписать разуму и снять её с совести, то это бывает тогда, когда речь идёт о тех немногих (а он, конечно, был из их числа), у которых вся жизнь является сплошным повиновением совести без всякой оглядки на какие бы то ни было житейские интересы. Итак, ему пришлось уступить повторным настояниям и дать согласие на устройство процессии, и кроме того пойти навстречу горячему желанию, чтобы рака с останками Сан-Карло оставалась после этого в течение восьми дней выставленной в главном алтаре собора.
Я нигде не нашёл, чтобы Санитарный трибунал или кто-либо другой выразил неудовольствие или как-то возражал по этому поводу. Вышеупомянутый Трибунал распорядился только принять некоторые меры предосторожности, которые, не устраняя опасности, свидетельствовали лишь о страхе перед ней. Он предписал более жёсткие правила для допуска людей в город, а чтобы обеспечить их выполнение, приказал запереть городские ворота, а также заколотить двери домов, подлежащих карантину, чтобы по мере возможности устранить от участия в процессии подозрительных и заражённых лиц. Таких домов, насколько вообще может быть достоверным в этом случае простое утверждение одного писателя, притом писателя- современника, было около пятисот.[195]
Три дня ушло на приготовления. В назначенный день, 11 июня, на заре, процессия вышла из собора. Впереди тянулась длинная вереница людей, главным образом женщин, с лицами, закрытыми широким покрывалом, многие босые, в грубой покаянной одежде. За ними шли цехи, предшествуемые своими знамёнами, братства в одеяниях различных покроев и цветов; потом монашеские ордена, дальше — белое духовенство, каждый со знаком своего звания и со свечой или торчетто[196] в руках. Посредине, при ярчайшем свете факелов, под звуки громких песнопений, двигалась под богатым балдахином рака, которую несли четыре каноника, одетые с большой пышностью, время от времени сменявшиеся. Сквозь хрусталь виднелись чтимые останки, облачённые в великолепное епископское одеяние, с митрой на голове; в изменившихся, искажённых чертах ещё можно было различить кое-какие следы прежнего лица, каким его рисовали на портретах и каким помнили его ещё те, кому довелось видеть и чтить его при жизни. Первым за останками умершего пастыря (так говорит Рипамонти, у которого мы главным образом и заимствовали это описание) как ввиду его заслуг, происхождения и сана, так в данный момент и из уважения к его особе, шествовал архиепископ Федериго. За ним следовало остальное духовенство, потом — должностные лица в своих самых парадных одеждах, потом знать, кто — в великолепном убранстве, словно желая подчеркнуть этим торжественность обряда, кто