беспечности и попустительства больничной прислуги. Трибунал и декурионы, потеряв голову, надумали обратиться к капуцинам и умоляли падре комиссара провинции, который замещал незадолго до того умершего провинциала, чтобы он соблаговолил дать им людей, способных управлять этим царством отчаяния. Комиссар предложил им в начальники некоего падре Феличе Казати, человека уже в летах, который славился своим человеколюбием, энергией, кротостью, соединённой с душевной стойкостью, — что было им вполне заслужено, как это покажет дальнейшее. В товарищи и помощники ему предложили некоего падре Микеле Поццобонелли, человека ещё молодого, но серьёзного и строгого как по образу мыслей, так и по своему поведению. Их приняли с большой радостью, и 30 марта они появились в лазарете. Президент Санитарного ведомства совершил с ними обход, как бы вводя их во владение, и, созвав больничную прислугу и всех служащих, объявил им, что отныне падре Феличе является начальником всего лазарета и получает высшие и неограниченные полномочия. Мало-помалу, по мере того как несчастное сборище в лазарете всё возрастало, в него поспешили и другие капуцины. Они становились заведующими, исповедниками, управляющими, братьями милосердия, поварами, гардеробщиками, прачечниками, — словом, всем, чем придётся. Падре Феличе, вечно занятый и озабоченный, и днём и ночью обходил портики, палаты, всё огромное внутреннее помещение, иногда с посохом в руках, а иногда защищённый одной лишь власяницей. Всюду он вносил бодрость и порядок, успокаивал волнения, разбирал жалобы, угрожал, наказывал, распекал, ободрял, осушал и проливал слёзы. В самом начале он схватил было чуму, но выздоровел и с новыми силами принялся за прежнюю свою деятельность. Многие из его собратьев расстались здесь с жизнью — и все сделали это с радостью.

Разумеется, такая диктатура была необычным выходом из положения, — необычным, как и само бедствие, как и сами времена. И не знай мы об этом ничего другого, достаточно только видеть, что те, которым вверено было столь ответственное дело, не нашли ничего лучшего, как перепоручить его, и притом людям, по самому уставу своему стоящим наиболее далеко от таких вещей, — уж одно это может служить доказательством и даже примером беспредельной грубости и неустроенности тогдашнего общества. Но вместе с тем, когда мы видим, как мужественно эти люди несли подобное бремя, это являет нам неплохой пример силы и уменья, какое может проявить человеколюбие во всякие времена и при любом положении вещей. Прекрасно было то, что они взялись за это дело лишь только потому, что не нашлось никого, кто пошёл бы на это, и не было у них другой цели, кроме служения людям, ни другой надежды на этом свете — кроме смерти, гораздо более завидной, чем желанной. Прекрасно и то, что это дело было предложено им лишь потому, что оно было трудно и опасно, ибо считали, что они должны были обладать той выдержкой и хладнокровием, которые столь необходимы и редки в такие моменты. И потому труды и мужество этих монахов заслуживают того, чтобы о них вспоминали с восхищением, с благодарностью, с той особой признательностью, которою мы, как бы все сообща, обязаны за великие услуги, оказанные людям людьми же, и тем более обязаны, что они не ждут её себе в награду. «Не будь там этих Падре, — говорит Тадино, — весь Город наверное оказался бы уничтоженным; ибо дивное было дело, что эти Падре в столь короткий промежуток времени сделали так много для общественного блага, что, не получая от Города никакой помощи, разве лишь очень малую, они своим уменьем и прозорливостью содержали в лазарете столько тысяч бедняков». Число лиц, призреваемых в этом месте, за те семь месяцев, пока во главе его стоял падре Феличе, доходило до пятидесяти тысяч, согласно Рипамонти. Последний справедливо замечает, что о таком человеке ему всё равно пришлось бы упоминать, если бы вместо описания бедствий города ему надо было бы рассказать о делах, послуживших к его прославлению.

Да, среди самого населения это упрямое отрицание чумы, естественно, стало ослабевать и исчезать, по мере того как болезнь распространялась, и притом распространялась путём соприкосновения и общения, — а тем более, когда она, погуляв некоторое время исключительно среди бедноты, начала поражать и людей более известных. Среди них был и главный врач Сеттала. Чрезвычайно популярный уже тогда, он и теперь заслуживает особого упоминания. Признали ли теперь люди, что бедный старик оказался прав? Кто знает. Чумой заболел он сам, его жена, двое сыновей, семь человек прислуги. Сам он и один из сыновей выжили, остальные умерли. «Случаи эти, — говорит Тадино, — происшедшие в Городе в Знатных семьях, заставили Знать и плебс призадуматься, а недоверчивые Врачи и невежественная, безрассудная чернь начали поджимать губы, стискивать зубы и поднимать от удивления брови».

Однако хитрости и, так сказать, мстительность уличённого упрямства бывают иногда таковы, что заставляют желать, чтобы уж лучше оно оставалось до конца твёрдым и непоколебимым, вопреки разуму и очевидности. Вот это и был как раз один из таких случаев. Люди, так решительно и так долго отрицавшие, что рядом с ними, среди них гнездится зародыш болезни, который естественно будет развиваться и начнёт свирепствовать, уже не могли больше оспаривать факт распространения заразы. Но, не желая признавать действительную причину распространения болезни (ведь это означало бы сознаться в своём большом заблуждении и большой вине), стремились во что бы то ни стало найти какую-нибудь другую причину, и готовы были принять всякую, кем бы она ни была выдвинута. К несчастью, одна такая причина была уже налицо — в понятиях и традициях, господствовавших тогда не только у нас, но и в каждом уголке Европы: приворотные зелья, козни дьявола, тайные заговоры для того, чтобы привить чуму с помощью всяких заразных ядов и колдовства. Такие или подобные вещи уже предполагались и в них верили и во время многих других эпидемий моровых язв и, в частности, когда у нас вспыхнула чума за полстолетие до этого. К этому надо добавить, что в конце предыдущего года к губернатору прибыла, за подписью короля Филиппа IV, депеша с предупреждением о том, что из Мадрида убежали четверо французов, преследуемых по подозрению в распространении ядовитых заразных мазей. Пусть губернатор смотрит в оба, не объявятся ли они как-нибудь в Милане. Губернатор передал депешу сенату и Санитарному трибуналу, но, по-видимому, тогда её оставили без внимания. Однако, когда чума вспыхнула и была уже признана, вспомнили и об этом предупреждении, узрев в нём лишнее подтверждение смутных подозрений насчёт злодейского умысла; однако это же могло стать и первым поводом для их возникновения.

Но вот два случая, в одном из которых проявился слепой и безудержный страх, а в другом — какой-то злой умысел, превратили это смутное подозрение относительно возможности покушения в действительное подозрение, а для многих — в полную уверенность в существование подлинного покушения и реального заговора. А именно вечером 17 мая некоторым лицам показалось, что какие-то люди мазали чем-то в соборе перегородку, отделявшую места, отведённые порознь мужчинам и женщинам. Они распорядились вынести ночью из церкви перегородку вместе со всеми скамейками. Председатель Санитарного ведомства, явившийся с четырьмя членами коллегии для обследования, осмотрев перегородку, скамьи, чаши со святой водой и не найдя ничего такого, что могло бы подтвердить невежественное подозрение о покушении с ядами, решил, в угоду чужим бредням, и скорее из излишней предосторожности, чем по необходимости, решил, повторяю, что достаточно просто вымыть перегородку. Однако такое количество вещей, нагромождённых друг на друга, вызвало ужаснейшую панику в толпе, в глазах которой всякий предмет очень легко становится вещественным доказательством. Пошли разговоры, и все поверили, что в соборе были вымазаны все скамьи, стены и даже верёвки у колоколов. И говорили об этом не только тогда: все мемуары современников, упоминающие об этом факте (из которых некоторые были написаны много лет спустя), говорят о нём с одинаковой убеждённостью, но о подлинной истории его пришлось бы только догадываться, не будь она рассказана в одном письме Санитарного трибунала губернатору, хранящемся в так называемом архиве Сан-Феделе, откуда почерпнули её и мы, приведя курсивом взятые оттуда места.

На следующее утро новое и ещё более странное, ещё более знаменательное зрелище поразило взоры и умы горожан. Во всех частях города двери и стены домов оказались вымазанными какой-то желтоватой мерзостью, набрызганной словно губкой. Не то это было чьё-то глупое желание вызвать шумиху и всеобщий страх, не то более преступное намерение увеличить в народе смятение, не то что-нибудь ещё. Случай этот засвидетельствован в таком виде, что мы сочли бы более вероятным приписать его не столько массовому психозу, сколько делу рук всего лишь нескольких лиц, — делу, которое, впрочем, явилось не первым и не последним в этом роде. Рипамонти, который по этому поводу часто поднимает на смех, а ещё чаще оплакивает народное легковерие, в данном случае утверждает, что сам видел эту пачкотню, и описывает её.[188] В вышеприведённом письме чиновники Санитарного ведомства рассказывают об этом деле в тех же выражениях. Они говорят об осмотрах, об опытах с этим веществом над собаками, не давших никакого дурного результата, и добавляют, что, по их мнению, подобное безрассудство явилось плодом скорее озорства, чем злонамеренности:

Вы читаете Обрученные
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату