друзей слышала, что солистом ГАБТ он так и не стал, танцевать в кордебалете отказался и ушел в таинственный мир театральных администраторов, где и затерялся на долгую дюжину лет. И вот теперь — нате вам, Мишин во всей красе!
— Валюха, я тебя люблю! — Витяня склонился к моей руке. — Ничего не говори, все знаю: я свинья, что не звонил, не появлялся. Но, Валь, я за тобой слежу! Ты ведь моя любимая журналистка. Восхищаюсь, горжусь и так далее.
— А ты как, Витяня?
— Все тип-топ, не дрейфь, подруга школьная! Работаю за границей, в Союзе бываю наездами, как ты сама понимаешь, очень скучаю…
Он перехватил мой взгляд и расхохотался.
— Ну ладно, нечего щуриться! Я действительно работаю за границей и действительно скучаю по дому…
— Мишин, может быть, ты, не дай Бог, дипломат?
— He-а, рылом не вышел. Я педагог. Балетный педагог. Учу детишек в отсталой Швейцарии азам классического балета. Батман, антраша, фуэте, и-и-и раз!
— Здорово! Я рада за тебя.
— Слушай, давай заскочим в какую-нибудь стекляшку, отметим встречу.
— А как же «Крестный отец-2»?
— Да барахло! Идем, я тебе расскажу содержание по дороге…
Мы вышли на заснеженную улицу. Витяня уверенно взял меня под руку и потянул в сторону бликующего, как новогодняя елка, серого «мерседеса».
— Твой?
— Ну не твой же! — самодовольно хмыкнул он и картинно распахнул дверцу.
— Прошу, мадемуазель!
Мы забрались в еще не остывшую машину. Внутри пахло дорогой кожей, табаком и каким-то цветочным дезодорантом. Мишин щелкнул клавишей стереомагнитофона, и салон «мерседеса» огласили торжественные звуки равелевского «Болеро».
— Ну, куда поедем? — спросила я, поудобнее устраиваясь на мягком сиденье.
— А не все ли равно? — голос Витяни сразу утратил игривость, стал серьезным и каким-то глухим. — Слушай меня внимательно, Валя, постарайся все понять и не задавай лишних вопросов. Сейчас мы поедем и будем беседовать. Договорились?
И, не дожидаясь ответа, он включил зажигание и мягко тронул машину.
— Посмотри внимательно на эту фотографию, — Витяня достал из кармана канадской дубленки цветной снимок и, не выпуская его, поднес к моим глазам.
— Я ничего не вижу…
— Сейчас… — Мишин нажал какую-то кнопку.
На меня глянуло тонкое интеллигентное лицо еще нестарого человека лет сорока. Нос с небольшой горбинкой, великолепные зубы под аккуратно подстриженными усами. Судя по смугловатому оттенку кожи и какому-то неуловимому шарму белого, в стиле «тропикл», костюма, — латиноамериканец. Запоминающееся лицо с явным лоском образованности.
— Это Хосе Темило Телевано, гражданин Колумбии, профессор факультета западноевропейской литературы университета в Боготе, — монотонно бубнил мой школьный товарищ, не отрывая взгляда от потока машин, мчавшихся с зажженными фарами по обледеневшему проспекту Мира, — тридцать девять лет, родился в Уругвае, автор свыше шестидесяти исследований и монографий по западноевропейской и латиноамериканской литературе. Известен своими антисоветскими, антикоммунистическими убеждениями. На последних выборах прошел в конгресс и является в настоящее время членом Комиссии по иностранным делам и обороне. В Буэнос-Айресе Телевано появится четвертого декабря, на второй день симпозиума. Он выступит с сообщением об экзистенциальных параллелях в творчестве Кортасара и ряда западноевропейских прозаиков — Камю, Сартра и других…
— Зачем мне все это?.. — я обреченно дымила сигаретой, понимая, что начинается совсем другая жизнь.
— Телевано был одним из первых интеллектуалов Запада, откликнувшихся на депортацию Солженицына, — не обращая внимания на мою реплику, продолжал Мишин. — Его конек — опека диссидентов-интеллектуалов из социалистического лагеря. На этом тебе и предстоит сыграть…
— Прости, на чем сыграть?
— На этом, — Мишин открыл окно, чтобы немного вытянуло дым от моей «Явы». — И, ради Бога, купи себе в Шереметьево блок приличных сигарет, такое ощущение, что ты куришь марихуану…
— Витяня, скажи, а ты…
— Валентина, дай мне закончить! — Мишин скосил на меня глаз и фыркнул. — Детский сад, ей-Богу! Кого за кордон посылают!.. Так вот, перед тем как нам с тобой расстаться, я передам тебе рукопись. Это типичный «самиздат», автор — больной абсолютно на всю голову борец за свободу, но, судя по оценке экспертов, весьма талантлив. Он пришел к тебе в редакцию и попросил опубликовать его роман. Ты отказала. Он настаивал. Тогда ты попросила дать тебе время, чтобы прочесть роман целиком и сделать выводы. Прочла. Осознала, что имеешь дело с потенциальным гением, который, возможно, потрясет мировую литературу. В то же время ты поняла, что ни один здравомыслящий редактор в Союзе эту антисоветчину не пропустит. И тут как раз подоспела командировка в Аргентину. «А что если, — подумала ты, — провезти рукопись через границу и передать ее западным интеллектуалам?» Тем более что ты у нас девушка начитанная, аполитичная, даже восторженная…
— А почему, собственно, я должна передавать рукопись именно этому… колумбийцу? Почему не Беллю, не Маркесу, не Грэму Грину, в конце концов?
— Валентина, чем меньше ты будешь задавать вопросов, тем дольше проживешь… И перестань меня перебивать, я еще не закончил, — он тряхнул своей роскошной, модно постриженной гривой. — Ты провезла эту рукопись через госграницу на свой страх и риск. Конечно, ты боялась, но, во-первых, тобою двигало чувство долга, совесть, а во-вторых, ты здраво рассудила, что как журналистка, ничем себя не запятнавшая перед режимом и облеченная доверием вышестоящих инстанций, вряд ли станешь объектом личного досмотра…
— Я так понимаю, что рукопись я засуну в лифчик?
— Рукопись будет лежать в твоем чемодане вместе с другими бумагами: программой симпозиума, книгами Кортасара, сообщением Института литературы Академии наук СССР, блокнотами, диктофоном и прочей ерундой, — невозмутимо продолжал мой собеседник. — А в лифчик спрячь фотку любимого редактора. Насколько мне известно, только его ты пускаешь в сокровенные глубины своей загадочной души…
Я молча плакала. Ненавижу себя за слабость, за неспособность дать сдачи, за все аморфное и амебообразное, что разлагает душу и превращает тебя в манекен для кружевного белья. Ничего, ничего я не могла с собой поделать и молча плакала, глотая горькие слезы, перемешанные с французской тушью «Луи-Филипп».
— Возьми, здесь тысяча долларов, — Витяня протянул мне плотный конверт. — Это на так называемые командировочные расходы. Кофе, сигареты, тряпки, в общем, сообразишь… И перестань реветь, дура. Все хорошо, неужели не понимаешь? Ты станешь модной писательницей, тебя будут посылать в заграничные командировки так же часто, как ты посылаешь на три буквы пьяных мужиков в метро. Отоваришься, похорошеешь, займешь место своего непутевого хахаля, который продал тебя с потрохами, с бельем и заколками, будешь сама вызывать его на ковер или в постель. Короче, поймешь истинную прелесть этой долбаной жизни — прелесть независимости и превосходства над тупым быдлом.
— А если Телевано не возьмет рукопись? Если он пошлет меня на эти самые три буквы?
— Не пошлет. Таких, как ты, не посылают. Ты думаешь, тебя выбрали потому, что посылать некого? Ошибаешься, дорогая. Хозяин на тебя ба-а-льшие виды имеет…
— Ваша водка, мадам!
Я взяла из рук ходячего сексуального призыва (на шейке — пестрый платочек, на рукаве — эмблема «Эр-Франс») запотевший стакан с толстым дном и заботливо торчащей сбоку долькой лимона. Горький