когда эта мысль пришла ей в голову, она поняла, что Ленинизм и есть обещание всеобщего счастья за видимой линией горизонта. И с еще большим пылом стала убеждать слушающих стремиться к этому счастью за горизонтом с винтовкой наперевес.
Бунт в России был непреодолим потому, что обещал. Обещал счастье для всех разом. И следовало пристроиться в очередь за обещанным счастьем. Причем, желательно — в первой десятке.
И Татьяна, не колеблясь, первой в университете зарегистрировала официальный гражданский брак. С рослым деревенским красавцем Леонтием Сукожниковым. Секретарем университетской партии большевиков. Взяла фамилию мужа и тут же вступила в Российскую Социал-Демократическую Рабочую партию большевиков, ячейка которой давно существовала в университете.
А вот самого университета уже не существовало. Было множество залов и аудиторий, в которых шли нескончаемые митинги. Зато был муж, секретарь могущественной организации, и с его помощью Татьяна получила диплом, формально сдав экстерном за лекции, которых давно не посещала, и курсовые работы, которые некогда было писать.
В избранном Татьяной пути не было места для ее дворянской семьи, все мужчины которой были офицерами чуть ли не с Петровских времен. И она изъяла все свои документы из университетской Канцелярии. А во всех многочисленных анкетах подчеркивала свое пролетарское происхождение, утверждая, что ее отец погиб на баррикадах Пресни еще в 1904 году. Это семейное несчастье подтверждала твердая печать Районного Комитета большевиков, во главе которого утвердили верного ленинца Леонтия Сукожникова.
Татьяна строила свою жизнь в строгом соответствии с предложенными
Российской историей обстоятельствами. Неуклонно, последовательно и твердо. И не позволяла себе вспоминать о семье и даже думать о чем-либо постороннем, научившись волей изгонять из сознания сны о прошлом. О семье, о детстве, о девичьих мечтах, в которых смутно мелькал Сергей Майков. Но изгнать все из подсознания ей было не по силам, и порою, на смутном переломе сна и действительности ей виделась семья за столом, кипящий самовар, пенки от только что сваренного клубничного варенья, которые мама делила по блюдечкам, чтобы досталось всем понемножку. И отец шевелил губами, что-то рассказывая, а ей чудилось — «Никто из нас не осуждает тебя, доченька. С волками жить — по-волчьи выть…». И она мгновенно просыпалась, и щеки ее почему-то долго пылали нестерпимым пыточным огнем.
Но потом и это прошло. Потом, позже, в Частях Особого Назначения. Тогда они назывались сокращенно — ЧОН — как, впрочем, и все. Все было тогда сокращено вплоть до жизни человеческой.
А началось с того, что мужа Леонтия Сукожникова внезапно, в разгар рабочего дня вызвали нарочным с пакетом. Секретарь райкома взломал печати, расписался на конверте, отдал его нарочному, а бумагу, дважды внимательно прочитав, старательно сжег.
Татьяна молча смотрела на него. Он поймал ее напряженный взгляд, сказал озабоченно:
— В Центр вызывают. Срочно.
И тут же умчался. Тане стало почему-то тревожно — согласно основному чувству тогдашнего времени — и она усиленно занималась текущими делами, чтобы изгнать эту безадресную тревогу. А муж прибыл счастливым:
— Назначен командиром чоновского отряда. Будем в тылу контрреволюционную нечисть уничтожать без всякой пощады и интеллигентской мягкотелости, как товарищ Ленин говорит.
— Я с тобой.
— Уверен был, о чем и объяснил товарищам. Собирайся. Тебе надо лично мандат получить.
— Какой мандат?
— Какой положено. С печатями, поручительствами и подписями. Ты комиссаром в мой отряд назначаешься, а так как ты университет закончила, то заодно и следователем с правом применения высшей меры социальной защиты.
— Так ведь я же числюсь историком, а не юристом, — растерялась Татьяна. — Я с таким обилием прав, боюсь, распорядиться не сумею. Или распоряжусь не так. Я даже законов не знаю. Никаких. Ни уголовных, ни процессуальных…
— Нет законов против идейных врагов, золотопогонников и прочей контрреволюционной сволочи? И правильно, что нет, потому что сейчас торжествует только закон защиты нашей социалистической родины. Для этого и предназначены части особого назначения. Так что одевайся и… — он прищурился. — Красную косынку на голову. Это теперь твой обязательный головной убор.
— Навсегда? — попыталась пошутить Таня.
— Нет, — он широко улыбнулся, даже подмигнул. — До победы мировой революции.
— Тогда потерплю, — сказала Татьяна, надевая косынку. — Честно говоря, меня весьма беспокоит предстоящая следственная работа. Я в ней ничего не смыслю, так может быть стоит взять какого-нибудь толкового юриста в качестве моего личного консультанта?
— Работа наша секретная, и никакая гнилая интеллигенция к ней не должна иметь касательства.
— Значит, возьмем не из гнилой.
— Не гнилой интеллигенция не бывает. Так Владимир Ильич сказал, так что никаких сомнений на этот счет.
— Бывает, Ленечка, бывает, — вздохнула Татьяна. — Например, моя семья, а в особенности — отец…
Сукожников вдруг строго, даже зло, посмотрел на нее. Сказал, увесисто помолчав:
— Твой отец погиб на баррикадах Пресни в четвертом году. Смотри, если когда забудешь об этом…
— Что ты, что ты, — спохватилась бывшая потомственная дворянка Вересковская. — Я пошутила. Просто пошутила.
Он продолжал сурово смотреть на нее, сдвинув брови к переносью и куда-то убрав собственные губы.
— Я очень неудачно пошутила, — тихо сказала она. — Прости, пожалуйста. За глупость.
— Такая глупость головы может стоить, — угрюмо сказал Сукожников. — За нами, партийцами, в четыре глаза глядят и в шесть ушей слушают. Мы есть пример, и сиять должны, как пример для всего народа. И болтать попусту…
— Прости ты свою глупую бабу, — Татьяна обняла его, крепко прижалась, и Леонтий улыбнулся.
— Ладно уж, пошли мандат получать.
— Прощена?
— Если еще раз ляпнешь да, не дай Бог, при посторонних, худо будет. Всем нам худо может быть.
— Слово партийца.
— Тогда — вперед.
А на улице пока ждали трамвая, припомнил:
— Да, после получения мандата нам еще в особый склад необходимо заехать , учти.
— Какой склад?
— Кожанки получить надо. Кожанка — теперь форма наша. Ну, и беспощадность, конечно, тоже.
16.
Во вторую ночь своего дежурства на бронепоезде «Смерть империализму!» Павлик Вересовский поклялся, что никогда в жизни по собственной воле на подобном чудовище передвигаться не будет. Койки были короткими и жесткими, откидных сидений и не предполагалось, а стены узкого — встречные еле-еле менялись местами, подтягивая животы — коридора шершавыми, как самая грубая наждачная бумага. И эта узкая кишка освещалась только щелями бойниц да единственной лампочкой мощностью в двадцать свечей,