старомодном кресле-качалке, держа в правой руке тяжелый хрустальный стакан. Виски он пил без содовой, чуть плеснув золотистой жидкости на кубики льда, изготовленного из дистиллированной воды. Вот уже несколько лет, как врачи запретили ему спиртное, и стакан в качалке перед камином был для него теперь всего лишь данью привычке, символом незыблемости когда-то заведенного им порядка. Частью этого порядка был и час одиночества по возвращении домой из офиса.
Этот час он проводил у себя в кабинете, в который проходил через дверь, замаскированную изнутри под книжный шкаф — в ряду точно таких же шкафов красного дерева, стоящих вдоль двух стен кабинета. Перед рядом шкафов напротив камина незыблемой глыбой навечно врос массивными ножками в вековые доски натертого скипидарной мастикой пола письменный стол, старинный, украшенный затейливой резьбой. Впрочем, в кабинете мебель была вся старинная, из дорогих сортов дерева, консервативно достойная и респектабельная, как и ее хозяин.
Здесь было тихо и спокойно, лишь легко потрескивало в камине душистое дерево, и тонкий аромат его, смешанный с горьковатым дымком, почему-то наводил на мысли об осени, далекой золотой европейской осени в самом ее разгаре, когда в заботливо ухоженных парках служители сгребают в кучи опавшие листья и поджигают их и по золотисто-красным шуршистым холмикам ползут пепельно-бурые прожоги, оставляемые невидимыми язычками бледного пламени.
Невелинг любил европейскую осень и поездки в Европу старался приурочить именно к этому времени года, и всегда такие поездки восстанавливали его душевные силы и помогали отключиться от тех дел, которыми он занимался уже столько лет и по которым-то и ездил в Европу. Этому служил и обязательный час одиночества после возвращения из офиса, когда никто из домашних не осмеливался даже приблизиться к дверям его кабинета, никто не смел даже как-то дать знать, что хозяин дома явился в свое обиталище и пребывает в нем наедине с самим собою.
А через час он спускался в столовую, примыкающую к кухне и обставленную все в том же староголландском стиле, переодевшись к обеду в коричневатый твидовый костюм, плотный, грубошерстный, — о таких говорят, что им не бывает износа. Под тронутыми сединой густыми усами залегала добродушная улыбка, и вокруг серых, навыкате, водянистых глаз лучились хитроватые морщинки. Таким его в офисе никто никогда не видел. Там лицо его было жестким, холодным и взгляд был безжалостным, словно скальпель очерствевшего сердцем хирурга.
Таким он возвращался и домой, усталым и накаленным до дрожи, готовым взорваться от малейшего прикосновения, от неосторожного взгляда, от самого невинного вопроса, и спешил укрыться в одиночество у камина, как водолаз в декомпрессионную камеру, спасая самого себя от самоубийственного контакта с миром, находящимся по другую сторону роковой черты.
Час одиночества… По сути дела, это был единственный час из двадцати четырех, когда он приучил себя отдыхать, ибо даже ночью, в рваной, багровой полудреме, мозг его работал, словно машина на полуоборотах, как никогда не останавливаемая турбина, обеспечивающая жизнедеятельность какого-то сверхважного гигантского механизма. Но разве не был для страны именно таким механизмом тот, во главе которого стоял Леон Невелинг?
…Он пригубил стакан, ощутив дубовый дымок дорогого старого виски, расслабленно откинулся в кресле-качалке и рассеянно вперил взгляд в камин, глядя через огонь, лениво ласкающий обугленные поленья, на багровые блики, играющие на черном кирпичном экране. Игра эти бликов была для него подобием тихой, успокаивающей и расслабляющей музыки, она освобождала его от всего, что давило на него, делала его раскованным и свободным, и дух его воспарял, возносился и плавал где-то в эфире, наслаждаясь легкостью настоящей свободы, безгранично путешествуя во времени и пространстве.
Но сегодня что-то мешало привычному наслаждению, беспокоило, что-то подспудное, загнанное в подсознание, и он знал, что это такое, и хотел забыть об этом, избавиться, выключить из подсознания, но не мог, никак не мог, как ни старался освободиться от того, что привык оставлять в офисе — мысли и заботы, как секретные документы, захлопнутые тяжелой дверцей безликого стального сейфа.
Блики в глубине камина вдруг показались ему беспокойными, в их узорах он стал различать какие-то странные фигуры, фантастические существа корчились в сумасшедшей пляске, строили гримасы, немыслимо изгибались, сливались и разделялись, появлялись и пропадали. В глазах поплыли черные и белые пятна, задрожала зыбкая кисейная пелена, и Невелинг вдруг ясно различил фигуру человека с выставленным вперед большим животом и узкими, отведенными назад плечами. Нос птичьим клювом задирался кверху на непропорционально маленькой круглой голове. Это был даже не человек, а крупная птица, что-то вроде королевского пингвина… Пингвин… Да, да, пингвин! Именно пингвин преследовал его сегодня весь день и не покидает его даже здесь, в его одиночестве, и не нужно было обращаться к психоаналитику, чтобы понять, в чем дело, чтобы расшифровать этот отравляющий его сознание символ. Да и символ ли?
Видение расплескалось в бликах пламени, распалось в треске искр, прозрачным дымком уползло, утянулось в черноту дымохода, и на душе полегчало. Боясь, что оно появится опять, Невелинг отвел взгляд от огня и закрыл глаза, изо всех сил сжимая веки, так что все его лицо исказилось болезненной гримасой. Потом перевел взгляд на неподвижные стрелки старинных напольных часов в деревянном футляре готического стиля, стоявших в простенке между двумя окнами, зашторенными тяжелым бордовым бархатом, и вспомнил, что еще лет тридцать назад сам остановил часы, чтобы не слышать их басовитого и степенного, полного равнодушия и философской значимости боя. И вдруг усмехнулся…
«Час Пингвина», — подумалось ему, и иронические складки обозначились в уголках его твердых, крепко вылепленных губ. Да, он ждет «Часа Пингвина» — так закодирована им операция, завершающаяся сегодня вечером, самая лучшая, самая неожиданная и красивая операция, которая когда-нибудь займет достойное место в истории тайных операций Системы и увековечит в ее анналах имя Леона Невелинга.
Глава 2
Этот человек действительно был похож на королевского пингвина. На коротких ножках, обутых в неуклюжие ботинки самого большого размера, который только удалось обнаружить на складах военного интендантства, при ходьбе раскачивалось громоздкое тело с большим покатым животом и короткими толстыми руками. Маленькую лысую голову украшал массивный, похожий на клюв, красноватый нос, а глазки-пуговички — черные зрачки без глазных яблок — прятались под густыми белесыми бровями в пухлых складках кожи, подпертых наплывом жирных щек. Век у него почти не было. И когда он их даже изо всех сил смежал, зрачки жутковато поблескивали узкими угольно-черными лезвиями.
Он всегда и повсюду был в старом твидовом пиджаке неопределенного цвета — буро-коричневого или что-то в этом роде, в таких же заношенных твидовых брюках гольф, в черном тонкошерстном свитере. Военного в нем не было ничего, кроме щегольской фуражки защитного цвета и солдатских ботинок с новенькими кожаными крагами, зашнурованными такими же кожаными шнурками. А между тем он был майором, и на парадном мундире, который он ни разу не надевал и который висел в стенном шкафу его служебного кабинета, красовалась роскошная коллекция орденских планок. Об этих наградах знали лишь он и те, кто награждал.
Его сослуживцы давно отвыкли называть его по имени и так и приклеили к нему прозвище Пингвин, постепенно превратившееся чуть ли не в агентурный псевдоним. Дело дошло до того, что в секретных бумагах, касающихся его многолетней деятельности на поприще Его королевского величества секретной службы, кличка Пингвин утвердилась вполне официально, да он и не возражал, ибо по складу своего характера был человек к мелочам равнодушный.
Невелинг познакомился с ним в Лондоне в тяжелое время. Машина второй мировой войны набирала обороты. Воздушные армады люфтваффе, гитлеровских ВВС, наносили жестокие удары по Британским островам, превратили в груды развалин Ковентри, ночной Лондон бился в истериках воздушных тревог, а «лорд Хау», англичанин, перебежавший на сторону гитлеровцев, ставший диктором берлинского радио и ведущий передачи на Англию, садистски угрожал кое-чем и пострашнее обычных авиационных налетов.
Немецкие самолеты прилетали каждую ночь, шли над притаившимися, укутанными в сплошное затемнение городами и населенными пунктами и каждый раз выходили точно на цели, намеченные Берлином. Заблаговременно созданная абвером агентурная сеть работала четко. Агенты, снабженные