«Зачем казаку жить в Африке, ведь она не наша!» — вспомнилось мне. И я отчетливо представил себе уроженцев Черного материка — Сеню Топоркова и его братишек, «речных жителей», — на берегах широководного Дона…
ЖИЗНЬ ПРИКАЗЫВАЕТ
Вновь тряска на грузовике по невозможной дороге. За нею — дни пеших походов, ночи среди бушующей звуками тропической тьмы и блуждания уже совершенно без всяких дорог по первозданной целине с компасом в руках.
Новый район мой отстоял почти на полторы тысячи километров от мест первой экспедиции. Шутка ли — полторы тысячи километров, расстояние от туманного Парижа до жаркого Неаполя! Но и тут все то же: та же брусса, те же нищие поселки, те же голодные негры, те же тяжелые корзины на головах у женщин, те же худенькие пузатые голые дети с просящими глазами, те же мечети со страусовыми яйцами на глиняных куполах. Позже, впрочем, увидел я и особенности нового края. Здесь уже попадались люди из недалекой отсюда Дагомеи. Не только во внешнем облике, но и в обычаях они значительно отличаются от коренного населения.
В этих местах довольно часто встречается железная руда. Металл выплавляется примитивными методами. Строится высокая глиняная домна с прямой трубой, засыпается кусками руды и раскаляется снизу громадными поленьями особых древесных пород, дающих очень высокую температуру. Конечно, железо получается нечистое, шлак откидывается лишь поверхностно, грубо, но все же и оно при закалке дает материал, вполне пригодный для выработки топоров, молотков и наконечников для копий и стрел. Металлургия находится почти исключительно в руках предприимчивых марабу, которым их промышленный доход и священные требы дают возможность жить значительно богаче своих прихожан и приобретать не только зонтики и шляпы из рафии, но и европейское платье давно вышедших из моды покроев — а всякая гнилая дрянь, завалявшиеся на складах запасы полувековой давности неизменно ведь направляются из Европы в колонии, где все найдет сбыт.
Меня снабдили на базе недоброкачественными галетами и сухарями. Я купил несколько мешков муки, а об остальном позаботился наш находчивый Цезарь. Мы выпекали хлеб в брошенных муравьями термитниках. Гигантские постройки в человеческий рост и выше оказались как нельзя более подходящими для хлебопечения. Цезарь очищал и расширял центральное помещение муравьиного дворца и сильно его отапливал. Сложные коленчатые ходы были словно специально сделаны для печи. Цезарь выметал уголь, подстилал листья растений, замазывал глиной отверстия ходов, и хлебы выпекались лучше, чем в иной европейской булочной. Свежий хлеб с медом диких пчел, поселения которых открывали мы во множестве, был новым нашим лакомством в этой экспедиции.
Много и горестного и отрадного связалось у меня в сердце и памяти со вторым этапом моей работы под тропиками.
Я был уже вполне африканцем, безошибочно ориентировался в звездном небе, по местным признакам определял приближение грозы и близость льва, ознакомился с тамошней фармакопеей, умел принять на ночь все меры предосторожности против ядовитых насекомых и знал уже около тысячи негритянских слов.
Но эта экспедиция не только сделала меня более зрелым, опытным, сильным — она дала мне идейный костяк, открыла мне глаза на правду и заставила в дальнейшем эту правду, в меру сил, отстаивать…
Еще в последние дни моего пребывания на базе капитан Мартэн показал мне письмо от одного из его друзей из Парижа, в котором рассказывалось о случае, не очень значительном, но для моего тогдашнего психического состояния весьма убедительном и ярком. Сам Мартэн к этому малозначительному происшествию отнесся с рассеянной благожелательностью и резюмировал сообщение короткой фразой: «Даю слово, на месте этого молодца я поступил бы точно так же». Происшествие же состояло вот в чем: депутат французского парламента от Гваделупы — негр, окончивший Парижский университет и, по предположению рассказчика, даже имеющий ученую степень, ехал однажды по железной дороге — и, как и подобает в силу его общественного положения, в вагоне первого класса. На одной из станций в купе вошел новый пассажир — американец, турист. Увидев негра, лежавшего с книжкой в руках на своей койке, американец вызвал проводника и потребовал, чтобы немедленно «убрали отсюда черную скотину». Проводник начал что-то возражать; американец замахнулся на проводника тростью, но тут спокойно поднялся силач-негр и сделал из заокеанского жителя, как сообщает корреспондент, «прекрасную отбивную котлету». На первой же остановке он выбросил американца из вагона. В дальнейшем соответствующее представление американского посольства французскому правительству ни к чему не привело.
Прочитав с большим удовлетворением об этом случае, я вспомнил первую встречу с проявлением на моих глазах подлой расовой дискриминации.
Это произошло еще по дороге в Африку, на пароходе. Ударил гонг к обеду, и я направился в столовую. За небольшим столиком напротив моего места уже сидел пожилой сумрачный человек. Он сдержанным приветствием по-английски ответил на мой поклон. Я опустился на стул и развернул салфетку.
Нас обслуживал пожилой негр. Он почтительно склонялся к прибору клиента и, подав блюдо, отходил, плавно пятясь, словно в каком-то длительном придворном реверансе. Мне стало неприятно: вспомнились «гарсоны» дешевых и многолюдных парижских харчевен «для извозчиков и шоферов» — веселые, простые и прямые ребята.
Подавая второе блюдо, негр вдруг поскользнулся, металлический поднос в его руках слегка накренился, фарфоровый соусник скользнул к краю, упал и разбился у ног моего визави. Шея англичанина вдруг начала раздуваться, как жабры; в бесцветных его глазах загорелась такая ненависть и вместе с тем брезгливое презрение, а робкий взгляд негра, втянувшего голову в плечи, исходил таким страхом и мольбой, что у меня сжалось сердце.
В раннем детстве в осенний дождливый день я видел, как, доведенный от отчаяния невылазной грязью дороги, пьяный мещанин соскочил с телеги и начал кнутом бить приставшую лошадь по глазам. И на всю жизнь запомнил выражение этих глаз: их страх, непонимание, мольбу, боль и покорность.
Англичанин встал, швырнул салфетку, сказал сквозь зубы: «Черная скотина!» — и ушел, не кончив обеда. Негр, непрерывно кланяясь перед уже пустым местом и прижимая руку к груди, пятился спиной к двери.
Мне хотелось свернуть накрахмаленную салфетку в тугой жгут, догнать представителя «великой нации» и иссечь его каменное лицо, эту маску профессионального высокомерия и самоупоенной спеси. Официанта уже заменили другим. Я тоже поднялся — меня тошнило от злости.
На другой день я увидел у одного из трапов согбенную фигуру негра, несшего тяжелый мешок. Я остановил его. Он меня узнал и опустил мешок на пол. Я подал ему руку. Он растерянно на нее смотрел, потом, боязливо улыбаясь, протянул свою, но, не коснувшись моей, быстро ее отдернул, и я поздоровался с ним «насильно». Это был старик с очень усталым лицом. Сквозь дыры прожженного старого комбинезона просвечивало глянцевое его тело. Старик бегло говорил по-французски и по-английски. Я напомнил ему о вчерашнем случае и ждал его откровенного мнения о нем — по его несмелой, но доверчивой и доброй улыбке я видел, что расположил его к себе. К удивлению моему, в ответных его словах не услышал я не только жалобы, но и ни оттенка какой-нибудь обиды. Когда я попытался разъяснить ему всю возмутительную несправедливость в поведении англичанина, лицо моего собеседника застыло в выражении страха и раскаяния.
— Нет, нет, мсье, не утешайте меня, во всем виноват я. Ведь он не только белый — он англичанин! — как будто напоминая об общеизвестной и давней истине, воскликнул он.
Я ничего не мог добиться. Мы отошли в сторону и разговорились. Негр еще ребенком был продан белым; работал в одном из больших ресторанов Парижа, подавал кофе; потом долгое время служил лифтером, потом разносчиком в модном магазине и опять в ресторанах — официантом. За свою жизнь он немало побродил по свету и повидал людей. Он помнил свое далекое детство, родителей, братьев и сестер, постоянный голод, нищету, страхи, вечное ожидание всяческих напастей, вечную тоску по горсти проса из