забором, за пыльной дорогой была все та же степь, далеко в ней прыгала стреноженная лошадь.
— Мука ведь это, мука, мука, не могу так жить, — сказал Крымзин, — хоть бы поезд скорее прошел.
Степной закат долго тускнел, линяя и заливаясь ночью; высыпали редкие звезды; на станции зажгли огни, семафор вдалеке опустил зеленое крыло, и однообразно звонил колокол на столбе, показывая, что откуда-то идет поезд. Крымзин сидел на лавочке у дверей, на перроне, глядя налево, в степь. Легкий озноб тряс его тощее тело в короткой тужурке, и в голове стоял туман, — слишком долго он дожидался…
В степи налево горела точка, должно быть костер, зажженный плугарями. Но точка становилась ясней, потом разошлась в три огня, и оттуда долетел дальний свист; это подходил поезд.
Крымзин вскочил со скамейки, оправляя фуражку; сердце стучало. Вслед за свистом с противоположной стороны залился колокольчик, все ближе и ближе, словно едущий, тоже увидя поезд, стегал по коням, стоя в тарантасе. Когда же огни паровоза, ширясь и золотом заливая рельсы, настигли семафор — на двор станции влетела, гремя о камни, запыленная тройка.
«Это он», — расширяя глаза, в волнении подумал Крымзин.
Пылающие фонари, погнав тень от начальника станции, подлетели, паровоз обдал гарью и паром, замелькали окна вагонов, все медленнее, — и против Крымзина остановился первый класс, ярко освещенный. Сейчас же на перрон через дворик пробежал высокий человек в крылатке и с пышными усами. Крымзин, привстав на цыпочки, стал глядеть через вагонное окно в купе, обитое красным бархатом…
В сетке купе лежала соломенная шляпа с цветами и ягодами, на крючке висело шелковое пальто… «Лизино это», — пробормотал Крымзин и с головы до ног задрожал и обернулся… С площадки вагона раздался звонкий, торопливый женский голос:
— Сюда, сюда. Александр Петрович, Саша-Человек в крылатке с разбегу остановился, поднял руку, приветствуя, и вспрыгнул на площадку. Он заслонил ее всю, на шее его очутились две женские руки…
«Поцеловались, — сказал Крымзин, — в губы…» — И увидел, как дверь в купе распахнулась и вошли, сначала она — радостно блестя глазами и смеясь, потом — он, очень бодро…
Зайдя в купе, Лиза опять обняла Александра Петровича… Они сейчас же стремительно сели на красную койку и опять — целовались, зажмурясь, отрывались, чтобы вздохнуть, и — опять…
Крымзин, глядя на них, тихо затосковал на голос, даже и не заметив этого; не слышал он, как ударил третий звонок, звякнули буфера…
Вдруг окно поплыло, — Крымзин побежал за вагоном…
Лиза и друг ее с великолепными усами оторвались друг от друга. Он держал ее за руки… Оба смеялись, невыразимо счастливые…
Перрон вдруг окончился, Крымзин споткнулся, едва не упал, а поезд уже унесся, показывая на хвосте два красных огня… Все…
Долго Крымзин смотрел вслед поезду. Вернулся в контору, засунул руки в карманы и сложил губы розаном… Так постоял, покуда и этот отраженный свет любви не угас на лице его… Потом он вынул ключ, отомкнул на почтовом мешке замок, понатужась, вывалил письма на закапанный стол, присел, и привычно заходили его руки… Но глаза вместо всей этой дряни снова видели прозрачное окно и на красном бархате две целующиеся головы.
— Довольно же, — сказал он, тяжело дыша, — поцеловались и довольно…
Но — мало этого — они взялись за руки и принялись смеяться… На румяной щеке у нее показалась ямочка, и наморщился маленький нос.
— Милые мои, еще поцелуйтесь, — сказал Крымзин, привстав и опираясь о стол…
Но профили чудесных двух лиц не сблизились; между ними появился обойный розан, и сбоку его — чернильная клякса…
Крымзин раскрыл рот и, дрожа, глухо вскрикнул: «Пропади!» И головы исчезли… Тогда он схватил чернильницу и швырнул ее, перегнувшись через стол, в кляксу. Чернильница разбилась, и чернила расплеснулись по стене пятном величиной с баранью шкуру.
— Заполонило! — закричал Крымзин. — Врешь! А не хочешь ли этого, этого?..
Комкая и разрывая письма, он стал кидать их в чернильное пятно, плевал в него через стол, запустил печаткой и сургучом.
Начальник станции, зайдя за почтой и все это увидев, повалил Крымзина, позвал на помощь, велел его связать, а наутро отправил в уездный город, в больницу.
Егорий — волчий пастырь*
В давнее время в греческой земле жил князь Егорий, до того лютый, что уж и сам был не рад своей лютости.
Представлялось ему, будто все люди — его враги, и каждое утро, едва раскрывал глаза, заходился злостью, думая — кто его пущий враг?
Жил Егорий в каменной избе, в темном лесу, на крутой горе, а под горой лежало Егорьево царство.
Семь синих рек текло с горы по зеленому царству, уходя на краю земли в дремучий лес.
Егорьевы мужики пахали землю, а бабы растили виноград и холили наливные яблоки.
Утром над царством вставало солнце, горели светлой зыбью все семь рек, на речные берега выходили пегие коровы, бойкие кони и круторунные овцы, жевали траву и пили воду. В полдень, когда солнце жгло, как око с лазоревого неба, ложились стада, и народ, бросая работу, шел купаться, тогда с горы слетала туча, погромыхивая, заслоняла солнце, народ крестился, стоя в воде, животные поднимали морды, и сверху лил крупный прохладный дождь.
Туча, остудив жару, уходила за лес, и над семью реками, над сизыми полями и красными косогорами перекидывалась светлая радуга всем на радость.
Один только Егорий, стоя на каменном крыльце, в тоске думал, глядя вниз; «Все это мое; как смеют они веселиться, когда мне не весело! Пусть только ночь придет, я им помешаю».
Погрозив с горы, уходил Егорий в избу, садился у стола и думал о своей злобе, один в избе, да и во всем лесу нагорном, потому что никто больше не жил у князя ни за страх, ни за деньги.
Печь топил Егорий сам, таскал из лесу бурелом и варил котел с убоиной, которую приносил, как вор, ночью из долины.
За день накипала у Егория злоба; когда же солнце, садясь на покой за устья рек, пускало красный луч сквозь лесные стволы в узкое окно избы Егория, освещало железную рубашку на стене, железный колпак и ножик, вскакивал Егорий и кидался по избе — злоба подкатывала ему под горло.
И только высыпали звезды, снимал он со стены нож, точил его, надевал железную рубашку, острый колпак и в потемках сбегал с горы.
Внизу у бревенчатых изб скрипели ворота, принимая скот, в сенях старые люди отходили ко сну, а парни да девушки, не зная угомону, прохаживались под кудрявыми кленами, под рябиновыми кустами, иные убегали с глаз и падали со смехом в траву, иные бились на кулаках, а те, что приустали, слушали сказки и сказание про страшного Егория.
От сказания становилось всем боязно. Каждый думал про себя, что не загубит же его безвинно Егорий. За какую-нибудь вину да карает князь, ведь у водка и у того есть совесть.
А за кустами в это время, слушая сказателя, уже сидел Егорий.
Когда же умолкал сказатель, стихал страх, и девушки зачинали грустную песню о наливном яблоке, вставал из-за кустов Егорий, гремя железом, шагал по траве к осевшему в страхе народу и, схватив первого, убивал ножом.
Разбегался с криками народ: кто ползком, кто спотыкаясь, затворялся по избам, а Егорий шел к реке, мыл руки я, присев на берегу, вздыхал от жалости к самому себе.
Утолялась злоба пролитою кровью, и, вздыхая, крутил Егорий головой и думал, что некому его пожалеть.