ресторанов. Провожала взглядом каждого мужчину. Иногда в приступе отчаяния шла на окраину города, туда, где уже не горели фонари, было темно и сыро, текла зловонная речушка. Уткнувшись лбом в какой- нибудь забор, какое-нибудь дерево, Она повторяла: Агни, Агни, Агни, как будто бы ей было необходимо каждый день некое число раз произнести это имя, как будто без этого не могла дышать. Она шептала: Агни, Агни, Агни и ждала потом, веря, что это магическое заклинание преодолеет пространство, а может, и время, и в конце концов приведет к ней Агни. Она представляла себе, как имя вылетает из ее рта и с жужжанием мчится над горизонтом, падает где-то на любимую голову, запутывается в волосах и приводит этого юношу сюда, к ней. Порой мимо проходили запоздалые прохожие. Они, должно быть, думали, что Она пьяна и бредит. Иногда кто-нибудь с ней заговаривал, и Она прятала лицо в воротник — кончилось тем, что ее все в городе знали. Выставить себя на посмешище из-за любви к мальчишке-бродяге, к молодому мужчине, который год не стригся. Выставить себя на посмешище из-за любви. Выставить себя на посмешище. Казаться смешной, потому что одержима чувством, смысл которого виден лишь изнутри, со дна той могильной ямы, какой является каждый человек. Быть смешной оттого, что остаешься непонятой извне. Быть смешной, потому что вызываешь удивление, смешанное с сочувствием. Смириться с тем, что ты вызываешь смех. Давать объявления в газеты. Приставать к людям на улице, теребить их за рукав и спрашивать: «Вы не видели…» Простаивать на автобусных остановках, возле лицеев, у интернатов. Умолять мрачного милиционера, чтобы проверил свои секретные данные обо всех людях. Непрестанно посещать морги. Разделять целующиеся в парке пары и всегда ошибаться, извиняться. Натирать грудь и живот детским питательным кремом. Нежно прикасаться к себе своей же рукой, обманываясь, что это его ладонь. Плакать в кухне, когда моешь посуду, режешь хлеб, слушаешь модный шлягер, банальный, пошловатый: «Ты ушел потом так внезапно, лист, сорванный ветром, упал к моим ногам…»
Она спала, а когда просыпалась, раздумывала, как покончить с собой. В темных лабиринтах своей печали рассмотрела все варианты — от возможности броситься под поезд до удушья от газа собственной духовки. Но даже ни разу не попыталась. Однажды у нее из рук выпали ножи, которые Она мыла и раскладывала в ящике. Она присела, чтобы взглянуть на их лезвия, — все они легли крест-накрест. Коль скоро каждая, даже самая малая вещь является частью большей, а та в свою очередь — составляющей грандиозных, мощных процессов, то каждая самая малая вещь должна иметь значение, вносить свой вклад в общий смысл. Разве не так? И что же означают скрещенные лезвия лежащих на полу кухонных ножей? И почему они скрестились, почему не упали вдалеке друг от друга, в нестрогой равноудаленности, в безопасном отдалении?
С тех пор она ежедневно бросала пучок ножей на пол — такое придумала гадание. Острия всегда тянулись друг к другу, в своем, непонятном для людей мире ножей хотели то ли прижаться друг к другу, то ли противоборствовать, как будто иной развязки не было.
Спустя какое-то время, когда закончился больничный, Она вернулась на работу в аптеку и, как только выдавалась свободная минута, изучала полки с ядами. А еще через несколько лет, уже на пенсии по инвалидности, Она снова занялась просмотром модных журналов и заказывала у портнихи костюмчики стального цвета, похожие один на другой, как униформа.
Как выглядит мир, когда жизнь — сплошная тоска? Безжизненный, как бумага, — он крошится в пальцах, рассыпается. Любое движение обращено на себя, любая мысль замыкается на себе, любое чувство начинается и не кончается, и в итоге сам объект тоски становится бледным и нереальным. Одна лишь тоска реальна и неотвязчива. Быть там, где тебя нет, иметь то, чем не обладаешь, прикасаться к тому, кто не существует. Это состояние по природе своей переменчиво и противоречиво. Оно квинтэссенция жизни и ей противостоит. Проникает через кожу в мышцы и кости, в которых с этого момента поселяется болезненность. Не болезнь. Болезненность — это значит, что сутью их существования становится боль. А потому от такой тоски никуда не скроешься. Пришлось бы вырваться из собственного тела и даже убежать от себя. Напиваться? Спать недели напролет? Уйти с головой в работу, до исступления? Неустанно молиться?
Именно этим занимались оба супруга, но каждый сам по себе. Со стороны казалось, что они нормальные люди и живут, как другие. Впрочем, возможно, так живут все. С годами меняется все, кроме этой тоски. Выпадают волосы, желтеет бумага, на городских окраинах вырастают дома, один строй сменяется другим, богатые нищают, бедные богатеют, умирают старые одинокие соседки, ботиночки становятся малы детям.
Они настолько были теперь другими людьми, что могли бы поменять фамилии и имена; пойти в паспортный стол и написать заявление: «Мы уже не те, кем были. Просим внести изменения в наши паспортные данные», или что-то вроде того. Как реагируют отделы учета населения на то, что люди преображаются, меняются? Почему ребенок носит то же самое имя, что и взрослый? Почему любимую женщину называют так же и потом, когда ей изменили и ее бросили? Почему мужчины носят ту же самую фамилию и после возвращения с войны, или пацан, которого колотит отец, носит то же дурацкое имя и потом, когда начинает бить своих детей?
Однако внешне все выглядело так, будто ничего не изменилось ни между ними, ни вокруг, будто мир заснул и только время от времени вздрагивал от мимолетного кошмара. Какое-то время их еще пугал слишком ранний или очень поздний телефонный звонок и письма, которые приносили меняющиеся, как погода, почтальоны. Вероятно, где-то там, на грани реального, их не покидала мысль, что Агни еще отзовется, неожиданно, невзначай, как удар грома. Такие святые образы, как Агни, неподвластны времени.
Уже никогда больше они не сказали друг другу «я тебя люблю». Потому что любовь превратилась в скрытое увечье. Темы их разговоров не выходили за пределы покупок, поздравлений с очередным Рождеством. Они поздно возвращались с работы, остаток дня муж проводил за партией бриджа, жена — в церкви, случалось, они еще прижимались друг к другу ночью, не из нежности, а из-за холода, потому что дом был старый, и невозможно было его протопить. Зато в их языке незаметно появилась новая фраза, особенно, когда возникали какие-нибудь проблемы — «надо держаться вместе». «Надо держаться вместе», — повторяли они, и это звучало, как заклинание.
А ЧТО С НИМИ БЫЛО ДАЛЬШЕ, СПРОСИЛ МЕНЯ Р. ПЕРЕД ЛУННЫМ ЗАТМЕНИЕМ
У них появилась дурная привычка — жить: пить по утрам слабый чай, регулярно, как по часам, выходить за газетами, читать пустые молитвы, после обеда глазеть в окно, гоняться за распродажами, тащиться на базар за салатом — пусть на пару грошей, но дешевле, — вечером заводить будильник, насиловать ни в чем не повинный механизм, отмеряющий время, как будто бы он должен был разбудить их для чего-то действительно очень важного. Они так пристрастились жить, что никак не могли умереть, хотя уже давно следовало это сделать.
Наконец, спустя долгие годы, Она первая опомнилась и заболела. Сначала сломала руку, притом правую, а значит, не могла уже ни готовить, ни стирать, ни даже собрать крошки со скатерти. Он взял на себя ее обязанности, как будто бы их украл. Жена сидела в кресле с рукой на перевязи, отвернувшись к окну, словно обиделась на весь свет. Могла ходить — не ходила. Могла говорить — не говорила. Лишь стонала время от времени, и эти стоны доводили его до исступления. Раскладывая на круглом столике пасьянс, муж видел над спинкой кресла седую макушку ее головы и слышал писклявое «ах, ах». Наверное, Он ее ненавидел.
А еще Она смотрела свой любимый сериал, но Он на другом канале нашел для себя телевикторину. И каждый день напоминал ей:
— По второй — викторина.
А Она со злостью отвечала:
— А по этой идет моя «Марианна».
Муж замолкал и спускался в кухню и громыхал чайником или сковородой — хотелось чего-нибудь сладкого, а Он умел только жарить блины.
Однажды Он как всегда сказал: «По второй идет телевикторина», и Она вдруг ответила: «Ну, так