заорал:

— Немедленно к коменданту!

В лагере не спорят. К коменданту так к коменданту. Почему только такая спешка? Дело оказалось и впрямь неотложным. У сына одного из гестаповцев в трахею попал какой-то предмет — не то пуговица, не то еще что-то. Никто, собственно, толком не знал, что же все-таки проглотил парнишка. Мальчишка задыхался, гасла в нем жизнь, требовалось немедленное хирургическое вмешательство, но все врачи отмахивались — бесполезно! Тогда вспомнили о русском докторе. Вспомнили о том, что этот чудо-врач в лагерной обстановке, без нужного инструмента и без помощников исцелял безнадежных больных. Конечно, он русский, представитель «низшей расы», но выбора у нацистов не было.

А был ли выбор у доктора Синякова? Ведь гестаповец сказал ясно: «Умрет сын — убью?..» Если бы приказали оперировать отца гестаповца, садиста, отъявленного негодяя, он без колебаний сказал бы: «Нет!» Но тут — ребенок. Пусть немец, но все же ребенок, не виноватый в том, что родитель его — фашист. Ребенок, которому, в этом не сомневался Синяков, уготована совсем иная судьба. И он согласился оперировать. Причем немедленно.

Чудо свершилось. Человек, шатающийся от постоянного недоедания, каждый день испытывавший физические и моральные страдания, но сумевший сохранить светлый разум и свое искусство, спас мальчика. И когда смерть отступила от того, произошло другое чудо. Мать ребенка, «чистокровная арийка», надменная и чванливая, встала на колени перед русским доктором и поцеловала его в руку, только что отложившую в строну инструмент. Вот с этих пор он и получил кое-какую независимость и право высказывать свои просьбы. Словом, немцы допустили доктора Синякова и профессора Трпинаца лечить меня.

Еще не зная, кто эти люди, я, едва увидев их, поняла — передо мной свои. Георгий Федорович и Павле Трипинац не только лечили, добывая для меня медикаменты, они отрывали от своего скудного лагерного пайка хлеб. Не забыть мне никогда этой человеческой щедрости! Помню, как Трпинац то сам принесет галет, то подошлет своего соотечественника Живу Лазина, крестьянина из Баната, с мисочкой фасоли. Ведь все пленные, кроме русских, получали продовольственные посылки и медикаменты от Международного Красного Креста. Советский Союз вышел из членов этой организации. Сталин сказал тогда: — У нас пленных нет, а есть предатели… Когда Трпинацу удавалось добыть сводку Совинформбюро, он поспешно надевал халат, совал часовому сигарету, чтобы тот пропустил ко мне, и быстрым шагом входил в камеру.

— О, добрые вести имею я, — наполовину по-русски говорил Павле. — Червона Армия славно продвигается вперед, на запад…

Однажды он принес мне топографическую карту. На ней красным карандашом было обозначено продвижение советских войск к Одеру. Павле встал на колени спиной к двери и, показывая мне красную стрелу, направленную острием на Берлин, сказал:

— Скоро до нас прибудут…

В это мгновение открылась дверь и в камеру с руганью вбежал фельдфебель.

Трпинац успел спрятать карту и, сделав вид, будто закончил перевязку, молча вышел.

А как-то профессор принес кусочек газеты «Правда», в которой сообщалось о подвиге полковника Егорова.

— Радостная весть — это тоже лекарство, — сказал он, предполагая в моем однофамильце мужа или родственника. Не знал дорогой Павле, что Егоровых в России, как Ивановых или Степановых!…

Трпинац иногда рассказывал мне о своей прекрасной родине Югославии. Рассказывал о своих родных и тяжко вздыхал. Сестру Мелку фашисты повесили в 1941 году. Вторая сестра Елена вместе с дочкой, в будущем народной поэтессой Югославии Мирой Алечкович ушла в партизанский отряд. Самого Павле фашисты арестовали прямо на кафедре биохимии Белградского университета, где он читал лекции студентам. В Белграде у Павле осталась жена, черноокая Милена. В Кюстринском лагере Трпинац находился с 1942 года, а до этого его мытарили по тюрьмам. Трпинац всей душой ненавидел фашизм и как мог с ним боролся. Он глубоко верил в победу Красной Армии и не скрывал этого. Вел большую пропаганду среди военнопленных против фашистов, не щадя своей жизни.

«Сестрица, помоги!»

Нужные для меня лекарства нашлись в бараке военнопленных французов, англичан и американцев, которым разрешались передачи посылок международного Красного Креста и из дома. И мало-помалу я стала поправляться. Вот тут ко мне зачастили с визитами провокаторы, изменники всяких мастей. Однажды пожаловал какой-то высокопоставленный эсэсовец, говоривший по-русски.

— Гниешь, девочка? — спросил с наглой усмешкой. Я молча отвернулась к стене. Эсэсовец ручкой резиновой плетки постучал по моему плечу:

— О, я не сержусь, детка! Мы уважаем сильных, — и, помолчав, добавил: Твое слово — и завтра будешь в лучшем госпитале Берлина. А послезавтра о тебе заговорят все газеты рейха. Ну?..

— Эх, звери! Человек, можно сказать, при смерти, а у вас только одно на уме, — послышался звонкий голос Юли.

— Молчать, русская свинья! — взорвался эсэсовец.

— Сам ты свинья. Немецкая!

— Сгною! — завопил гитлеровец и выбежал из камеры.

Позднее к нам зашел Георгий Федорович. Я рассказала ему о посещении эсэсовца.

— С врагом надо хитрить, а вы вели себя как несмышленыши. Не скрою, вам будет худо, — сказал он, и тогда я призналась Синякову:

— В моем сапоге тайник. Спрячьте, пожалуйста, партбилет и ордена. Если вернетесь на родину, передайте кому следует…

Синяков ушел. А мы стали настороженно прислушиваться к каждому стуку, шороху. На душе было очень тревожно. Мы молчим, долго молчим, думая каждая о своем. Потом я, прервав молчание, попросила Юлю рассказать о том, как она попала на фронт.

— Очень просто, — начала она. — Только окончила семилетку в своем селе Ново-Червонное на Луганщине, как началась война. Четыре брата ушли на фронт. Наше село оккупировали гитлеровцы. Ох, и страшное было время!… Нас с мамой выгнали из хаты, и мы долгое время жили в сарае. А когда пришли наши, я первым делом, захватив с собой значок и удостоверение «Готов к санитарной обороне», полученное еще в школе, побежала к командиру части и попросилась на фронт…

— Сколько же тебе было тогда лет?

— Семнадцать.

И вот семнадцатилетний солдат Юлия Кращенко — армейский санинструктор.

Кто не помнит первого боя, кто может забыть это самое серьезное в жизни испытание? Маленькая, подвижная, она металась по полю, спешила на каждый стон, на каждый зов.

— Сестрица, помоги!

Не под силу ей, вынести большого, грузного человека. Пугают тяжелые раны, страшат молчаливые мужские слезы.

— Надорвешься, не вынесешь, — хрипит раненый.

— Ты, дядько, не беспокойся, все ладно будет, — сыплет скороговоркой Юля, напрягая последние силы. — Я и не таких вытаскивала.

Пусть неправда, пусть это только первый бой и первый раненый, которого она выносит с поля боя. Так ему легче будет. Шаг… два… десять… Спасение. Он будет жить! И снова санинструктор слышит:

— Сестрица, помоги!

Уже не первый раненый, не пятый и не десятый… Южный Буг. Она ползет по льду. Фашисты стараются разбить тонкий лед Буга, потопить ее роту, рвущуюся на занятый ими берег. Берег крутой, вода холодная, огонь кругом, стоны, просьбы: «Сестрица, помоги..» Юля перевязывает раненых, но тащит их не в тыл, а вперед: ползти назад нельзя, снаряды разбили лед.

Рассвет встречали на высоком берегу Буга. Это было 23 февраля 1944 года. Тогда гвардии сержанта

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату