морды.
Наш приезд поднял на ноги все население, нас окружают собаки и люди: первые неистово лают на нас, как на медведей, вторые стараются унять их, напрасно схватывая самых ретивых за хвосты и отбрасывая в сторону на снег. Но, наконец, собаки прогнаны прочь, и нас обступает толпа остяков в меховых халатах, с распахнутыми полами, с растрепанными волосами, с нечесанными косами, с грязью на лицах, так как они сидели только что у своих очагов или валялись по нарам, которые им заменяют наши кровати.
Но более всех интересны были дети на руках матерей, вытащенные на мороз чуть не голыми, с испугом на лице, с грязными ручонками, обхватывающими за шеи матерей, с черными любопытными глазенками, которые выражали полное недоумение.
Мы, казалось, не менее их были в недоумении, что делать, зачем мы сюда попали, и готовы были ехать обратно, как из этой толпы выдвинулся один старик в меховом, чистом, пестром халате и на русском наречии, хотя и ломаным языком, пригласил нас в свою юрту.
Его юрта была та самая, к которой нас подвезли ямщики.
Мы обрадовались этому приглашению и, чтобы поскорее скрыться от взоров и шума сбежавшейся толпы, пошли за ним в его черные сени, пролезли в квадратные маленькие дверцы и очутились в просторной избе.
На первый раз нам показалось в ней отвратительно: чем-то пахло таким, от чего дамы невольно закрывали муфтами лицо; всюду была такая грязь, что нельзя было прикоснуться; пол, стены, крыша, заменявшая собой потолок, все было прокопчено так, как в черной бане, и запах дыма, рыбьего жира и человеческого жилья так и бил в нос со свежего воздуха.
Но это продолжалось не долго: по мере того, как разгорался чувал — камин в углу, запах уносило, воздух освежался; теплые лучи ярко пылающего костра согрели этот воздух, сырость пропала, и дышать стало легче, а яркий неровный свет огня даже придал этому жилищу интересную обстановку, то освещая вдруг всю юрту, начиная с потолка, где висело в темноте множество неизвестных нам с первого взгляда вещей обихода охотника и рыболова, то бросая все в полумрак.
Кое-как нас усадили на маленькие стульчики около камина; мы быстро согрелись, и странно: не прошло и десяти минут с тех пор, как мы в этой юрте, как она уже нам нравится; нам весело в ней, нам нравится ее веселый огонек, мы понимаем эту обстановку остяка, мы смеемся, какое оригинальное окно из куска льда сделал наш хозяин, с любопытством осматриваем все вещи, всех обитателей этой избушки рыболова, смеемся, что мы сидим под пологом развешенных сетей на потолке, что мы окружены людьми, которые с удивлением смотрят на нас.
Наше довольство видит хозяин; мы спрашиваем его:
— Как тебя зовут?
— Меня? — отвечает он смело. — Меня зовут Василий Иванович.
— А прозвище как?
— Барабан.
Василий Иванович, действительно, с своим выпуклым брюшком на коротких ножках кажется нам барабаном.
Но Василий Иванович хочет нам отрекомендовать и свою супругу, и свою дочь и продолжает:
— А вот это моя баба — Орина Ивановна, а вот это моя дочь — Дашка.
И он выводит одну за другой к огню из темного угла — и Орину Ивановну в прегрязнейшем костюме, с вымазанным сажей лицом, и дочь Дашу с косами до пола, в которые ввязано вместе с красным шнуром до полусотни медных колец и всяких звенящих украшений.
Потом Василий Иванович Барабан вытаскивает за рукава из углов маленьких своих ребятишек, те упираются, смотрят на нас настоящими зверьками, но покорно подходят к нам.
У нашего Василия Ивановича оказывается полдюжины ребятишек.
— Чем же ты кормишь их? — спрашивает одна дама.
— Сырой рыбой кормлю, чем их кормить я буду? — отвечает Василий Иванович Барабан, и в доказательство вытаскивает нам напоказ к огню мешок из оленьих шкур, полный мелкой рыбы, которую он только что привез сегодня на собаках с реки. Мы смотрим и видим тут маленьких нельмушек, сырков, щук, окуней, ершей и налимов.
— Вот такой мешок они съедают в день, — говорит нам наш словоохотливый хозяин.
— Что же ты их хлебом не кормишь?
— Хлебом? — удивляется он, — где я возьму им хлеба? Мы все едим одну рыбу весь год, с нас ладно и рыба…
— Только одну рыбу?
— Одну рыбу… Что больше? Когда есть кирпичный чай — пьем чай.
— Как же вы ее едите?
— Варим котел, — показал он нам на большой, черный от сажи, чугунный котел в углу юрты, — едим сырую, мерзлую стругаем и едим с солью, едим вяленую на солнышке летом, соленую, когда есть соль, а больше сырую летом, пока она еще жива.
— Как? — вскрикнула одна дама, — живую? Господи!
— И рыба трепещется?
— Трепещется.
— И тебе не противно?
Но этого слова не понимает наш хозяин.
В то время, пока мы разговариваем, его дочь повесила на огонь черный чайник; вода быстро вскипает, мы завариваем чай, вынимаются салфетки, закуски, бутылки; перед огнем чувала-камина устраивается столик с белой скатертью, и мы, к соблазну ребят, начинаем наш завтрак и чай.
Дамы торопятся угостить ребятишек, те охотно, уже не стыдясь особенно, подходят к ним за лакомствами. Мы, мужчины, угощаем Василия Ивановича с женой водкой и винами, и через несколько минут устраивается веселый кружок у огня в обществе остяков, которые наперерыв стараются нам угодить и совсем не отказываются ни от водки, ни от чаю.
Василий Иванович пускает весь запас русских слов в разговор. Мы расспрашиваем его, как он промышляет рыбу и зверя, наши дамы расспрашивают его хозяйку, как она из крапивы сделала себе такую красивую материю на рубашку и сшила себе жилами олений костюм.
Происходит общее знакомство, дети втираются в наш кружок, и через полчаса подвыпивший наш хозяин, совсем распахнув свою мохнатую грудь, уже показывает наглядно, за недостатком слов, как он скрадывает в лесу дикого оленя; берет со стены кремневое ружье, показывает, как он всыпает в него, увидав уже зверя, заряд пороха, как откусывает кусочек свинца и забивает шомполом, как ползет, подкрадывается, — при чем он ложится перед нами на пол и начинает, действительно, ползти, — как прячется за дерево, за кусты, как разглядывает зверя, объясняя нам вполголоса, что это мать с детенышем, как осторожно привстает и прилаживается для прицела, при чем ему подают вместо дерева какое-то полено, как целится и спускает курок, как вскакивает, бежит докалывает раненого зверя, как сдирает с него кожу, пьет горячую кровь, и, наконец, ест его внутренности.
Он разошелся, он в ударе, и его рассказы, живые, наглядные, поучительные, так и рисуют перед нами всю его несложную, но полную движения, интереса жизнь, которую он проводит, непрестанно наблюдая: то рисуют жизнь животных, которую он знает в совершенстве лучше всякого зоолога, то жизнь лесных птиц, уловки и обычаи которых он знает лучше всякого натуралиста, то рыб, жизнь которых не укрылась от него и под водой, в тенистых водорослях, в глубине рек, озер, речек, где он постоянно наблюдает их, когда возится с сетками, мордами, разнообразными снарядами для их ловли, искусно приноровленными им к характеру и обычаям рыб всякого рода, вида и размера.
И мы заслушиваемся его рассказами о бесчисленных наблюдениях этой незнакомой нам природы и завидуем, что она ему открыта лучше, чем нам в книгах, нагляднее, проще, яснее, занимательнее.
Вон он берет и тащит к нам кучу мерзлой рыбы и высыпает на пол перед огнем камина. У наших ног ерши, окуни, нельмы, налимы, сырки. Все они скорчились, все они в разных позах, какими их застала смерть на морозе, в тот момент, когда их вытряхнула рука остяка из родной стихии и сетки на лед. У окуня белые глаза, у ерша раскрыт рот и поднята щетина, словно он еще боролся, сердился перед смертью за