В основании сундучка имелись две защелки, как на лыжных креплениях. Разумовский одновременно освободил оба зажима, взялся за ручку на крышке сундучка.
Я хмыкнул:
— Тогда где я сейчас нахожусь?
— А вот ты находишься именно в Детской комнате милиции, — серьезно сказал Разумовский.
— Так их же упразднили! — воскликнул я.
— Во-о-т!.. — Разумовский улыбнулся и поднял палец: — Понемногу начинает доходить.
— Наоборот, я совсем ничего не понимаю.
— Но не торопи события, Герман. — Разумовский, как фокусник, снял фанерный колпак сундучка. То, что я увидел, напоминало либо очень древний любительский фотоаппарат, только без кожаного раструба между корпусом и объективом, либо портативный кинопроектор — черная металлическая конструкция на подставке с вытянутым пятачком-линзой. На кожухе и на подставке были прорези-отдушины, предохраняющие от перегрева. Прибор источал очень знакомый уютный запах. Так пахло в кинотеатрах — нагревшейся пленкой и кулисной пылью. Кстати, точно такой же дух источал сам Разум Аркадьевич, правда, не так интенсивно.
— Это — фильмоскоп, — сразу пояснил Разумовский. — Или диапроектор. — Он ласково погладил горбатый кожух прибора. — Мы с ним давние друзья… С пятьдесят седьмого года со мной. Нравится?
— Старье какое-то, — честно ответил я. — У меня когда-то был диапроектор, только более современный.
— Это ты зря, Герман, — деликатно пожурил меня Разумовский. — Ты что же, в детстве не любил смотреть мультики?
Мне показалось, что вопрос был с подвохом. Наверняка Разумовский успел перекинуться парой фраз с Ольгой Викторовной.
— Может, и любил, но ведь в диапроекторе мультики какие-то ненастоящие — по одному кадру.
— Ну, не знаю, — Разумовский от моих слов явно расстроился. — В моем детстве мультиков было куда меньше, чем в твоем. Диапроектор был почти что кинозал. Даже в чем-то лучше кино, потому что ты мог в любой момент посмотреть, что захочешь. У нас диафильмы так и назывались — «мультики»…
Я постарался представить Разумовского, пойманного нашей бригадой где-нибудь в подворотне. Интересно, как бы отреагировал Разум Аркадьевич на Анькины «мультики»? Я улыбнулся — была бы еще та потеха. Покраснел бы словно мальчик, бросился запахивать дубленку, растекся каким-нибудь липким воспитательным занудством: «Ребята, как же вам не стыдно?!.»
Разумовский достал из кармана пиджака маленькую круглую коробку — алюминиевый бочонок. Вместо бумажки с названием фильма бочонок опоясывал пластырь, надписанный шариковой ручкой. Я разглядел только два слова: «новой жизни».
— Жаль, конечно, что ты мультики не любишь. Что ж это выходит, я даром все это тащил? — Разумовский сокрушенно вздохнул, а я пожал плечами и кивнул на дверь, мол, все вопросы к Ольге Викторовне.
Но Разумовский и не думал складывать свое хозяйство. Он присел на детский стульчик, колени его сразу оказались чуть ли не на уровне плеч, и в его фигуре проявилось что-то хищно-насекомье.
Он откинул на приборе черный кожух. Лампа и установленное за ней круглое зеркало вместе напоминали танкиста, до пояса высунувшегося из люка. Разумовский нашел в стене розетку и подключил проектор. Щелкнул туда-сюда тумблером, голова танкиста на миг вспыхнула и погасла. Затем Разумовский перевернул алюминиевую коробочку, легко постучал ободком по столу, потянул край пленки пальцем, извлекая наружу целую перфорированную башню. Пленка неожиданно выскочила, завертелась, как освобожденная пружина. Разумовский умело скрутил пленку в рулон, вставил в приемник над кожухом, дважды скрипнул поворотным колесиком — настоящий виртуоз-пулеметчик, заправляющий ленту. Я невольно залюбовался им — каждое действие Разума Аркадьевича было отточено долгим опытом.
Снова щелкнул тумблер, и на противоположной стене, практически по периметру гипсового прямоугольника, возник такой же световой двойник. Так вот для чего был нужен этот голый, без обоев, участок на стене! Он был экраном. Выходит, в детской комнате сеансы с диафильмами случались довольно регулярно, иначе зачем было бы портить стену?
Разум Аркадьевич чуть поправил проектор, чтобы совпали вертикальные грани.
— За что, Герман, люблю эту старую модель, так это за регулятор высоты! — Разумовский расторопно поскрипел очередным колесиком, и на стене выровнялись горизонтальные линии экрана, так что световой контур полностью совпал с гипсовым. — Под твой проектор пришлось бы книжки подкладывать, а здесь видишь как удобно. Отличная штука — с душой сделано и на века… — Он обратил ко мне счастливое и чуть возбужденное лицо: — Гаси свет!
Я почему-то снова вспомнил абсолютный безвоздушный мрак Комнаты, так потрясший меня. Нет, я понимал, что сейчас никакой темноты не будет — полстены вполне сносно освещал проектор, но все же я фактически заставил себя подойти к выключателю и потом еще несколько секунд набирался решимости. Я думал — а что будет, если в проекторе перегорит лампочка? Тогда я окажусь с Разумовским в полной темноте. Я не боялся его. Вообще, сама мысль о том, что этот немолодой чудик с щуплой как у подростка шеей может представлять какую-то физическую угрозу, казалась мне смешной. Я был на сто процентов уверен в своем физическом превосходстве — я, Герман Железные Кулаки, Герман, подтягивающийся на турнике полсотни раз, Герман Рэмбо!..
И все-таки мне становилось не по себе от мысли, что где-то рядом со мной во мраке будет липко бормотать и шевелиться странное, не от мира сего существо — Разум Аркадьевич. Я заново ощутил частое сердцебиение, не унимавшееся, оказывается, с того самого момента, когда появился Разумовский.
— Ну, давай же, Герман, — торопил Разум Аркадьевич. — Ты что, темноты боишься?
Я набрал полные легкие воздуха, точно готовился нырять, и надавил на выключатель.
Ничего особенного не произошло, лишь белой лунной яркостью высветился гипсовый экран.
— Садись, Герман, — пригласил Разумовский. — Начинаем!
Я вернулся к столу, прошел мимо проектора, так что по экрану пролетела моя похожая на мумию тень, и уселся слева от Разумовского. Детский стульчик с низкой посадкой словно уменьшил меня вдвое. Я почувствовал себя каким-то пятилетним ребенком рядом с Разумовским — так он разительно возвышался надо мной, и этому неуютному эффекту дополнительно способствовала его необычайно долговязая тень на стене — проектор тускло лучился сквозь вентиляционные прорези в кожухе и двоил Разумовского.
Стульчик мне попался неудачный. То ли одна из задних ножек была короче, то ли просто сказывалась неровность пола, но устойчивым стульчик был только на трех ногах, и в том случае, если я наклонялся вперед. Стоило чуть откинуться назад, как терялось равновесие, создавая отвратительное ощущение, что я сейчас опрокинусь на спину, а короткая ножка со стуком упиралась в пол. Сидеть на таком стульчике было неудобно, я просто чуть нагнулся, чтобы его не раскачивать.
Закрутилось колесико, на стене появилась настроечная таблица — коричневые, охровые, розовые квадраты в легком расфокусе. Разумовский покрутил объектив, подтягивая резкость. Затем вытянул руку перед линзой, и на экране возник крокодил. Он чуть пощелкал пастью — указательный и средний пальцы, потом перевоплотился в собаку и загавкал. Я ошеломленно покосился на Разумовского. По Разуму Аркадьевичу явно рыдала психушка.
Выползла вторая таблица, похожая на металлическую дверцу с кодовым замком в вокзальной камере хранения.
— Механика на мыло! — пискнул не своим голосом Разумовский и вслед разразился подростковым баском: — Кино давай!
Я догадался — таким образом он изображал нетерпеливый зрительный зал. Появилась надпись — «Диафильм». Буква «Ф» была в виде подбоченившейся птицы с радужными крыльями-дужками. Разумовский принялся гудеть какой-то мотив, в первых тактах напоминающий трагическую песнь про «Орленка», а потом оптимистично сползающий на «Если с другом вышел в путь». Верхнюю часть следующего кадра занимала полуарка размашистых заглавных букв: «К новой жизни!», которые в тот же миг с выражением озвучил сам Разумовский, затем прибавил короткое слово: «Быль!» — звонкое, как упавшая посуда, и снова замычал «Орленка, вышедшего в путь». Тут я наконец-то понял, что Разумовский не просто так напевает, а создает музыкальное сопровождение к истории, назидательная суть которой в принципе угадывалась по заглавной картинке.
На песчаном обрыве взрослый мужчина в армейской форме опирался на плечо хрупкого белокурого подростка, одетого в шорты и белую рубашку с алыми языками пионерского галстука. Немым жестом: «Гляди!» — мужчина указывал на промышленную городскую панораму: под обрывом виднелись река и железнодорожный мост с летящим составом. В двух шагах от пары возвышался обелиск с красной звездой на макушке. Рисунок был выполнен в манере советской послевоенной анимации — яркие выпуклые краски, совсем не хуже диснеевских. Под кадром мелким шрифтом сообщалось: «Художник Борис Геркель, 1951 год».
В груди Разума Аркадьевича задрожала тревожная монотонная нота. На экране возникла
ночная улица — пустынные тротуары в легкой синей дымке, звездные бенгальские искры над покатыми крышами. Мальчик прильнул к стволу дерева, с тревогой оглядывается на угол дома. Проезжающей машины еще не видно, только два рассеянных желтых луча на асфальте, их отблески в черной листве. По напряженной фигуре мальчика видно, что до того он бежал. Светлая рубашка пузырем — выбилась из штанов. Заслышав машину, спрятался. К груди прижат тряпичный узел размером с футбольный мяч.
Под картинкой находился текст — сопроводительный абзац, как во всех диафильмах. Из пяти обычных вопросительных предложений Разумовский разыграл театральную феерию.
— Кто это спрятался за раскидистым каштаном?! — с утрированными драматическими интонациями вскричал Разумовский. При этом он умудрился не прервать фоновый грудной гул. Тембр его словно прищурился, силясь разглядеть детскую фигурку. — Неужели Алеша?! — Он всплеснул голосом, точно руками. — Что делает ребенок ночью на улице? Отчего не спит, как все обычные дети?! Куда он спешит, почему прячется?
Второй кадр крупным планом показал лицо мальчика. Я всмотрелся в эти приближенные черты. На картинке явно был изображен Разум Аркадьевич, только в детстве. Художник Борис Геркель отлично передал портретное сходство — те же ужимки, прищур глаз, лицевая костная щуплость. На лице Алеши застыли партизанские тревога и ненависть, словно он готовился увидеть за поворотом фашистов на мотоциклах.
— Разум Аркадьевич, — не выдержал я, — а ведь это вы там нарисованы!
Разумовский раздраженно дернул плечом, шикнул, как гусь:
— Мож-ш-но потиш-ш-е, ребята, вы меш-ш-аете! — давая понять, что мои замечания неуместны и отвлекают его, и продолжил полным голосом: — Что это у него в руке?! Узелок?! Похоже, мальчишка удрал из дома. Мать с отчимом, что ли, допекли? Наверняка случилось что-то серьезное, раз Алеша решился на такой отчаянный шаг, как побег!
Конечно, все эти завывания «с выражением» были дико комичны. За Разумовского делалось стыдно. Как может взрослый человек, хотя бы и претендуя на актерскую работу, так себя вести?! От неприличного хохота меня удерживал лишь тот факт, что я единственный зритель, а подобного толка веселье все-таки нуждалось в компании. Мне оставалось потешаться про себя, глядя на это бесноватое представление.
Выполз третий кадр: мальчик под деревом сжался в комок, по дороге катила черная, скользкая, как рептилия, «Победа».
— Полыхнуло фарами. Алеша теснее приник к дереву, даже дышать перестал, мозг сверлила единственная мысль: «Только бы не заметили!» — Разумовский выдержал тревожную паузу, потом с облегчением выдохнул: — Обошлось! Скрылся автомобиль, вот и мотор уже не слышен. Алеша зорко оглядел темноту и побежал дальше. Куда он так спешит, неужели к брошенному стекольному заводу?
Разумовский в очередной раз скрипнул колесиком. Улицу сменила желтая, будто присыпанная пшенной кашей, дорога, ведущая к внушительным развалинам: бурой кирпичной стене забора, корпусам с выбитыми окнами, покосившимся железным воротам, искореженной заводской трубе, похожей на разорвавшийся пушечный ствол.
— Недоброе это было место, — охарактеризовал кадр Разумовский. — Говорят, в сорок втором фашисты расстреливали там подпольщиков. После войны завод восстанавливать не стали. Среди этих мрачных руин и днем жуть накатывала, что уже про ночь говорить. Так может, Алеша, что называется, испытывает характер? Тогда это похвально…
Следующий кадр показывал бегущего Алешу со спины, правая нога его, словно подстреленная, волочилась по земле подвернутой ступней.
— Алеша уверенно приближался к воротам. Губы неслышно шептали: «Ненавижу! Всех ненавижу!» Ах, вот оно что! — Разумовский искренне огорчился. — Оказывается, обида погнала мальчишку ночью на стекольный завод. Может, с родителями или с одноклассниками повздорил? Ну, с кем не бывает…