быстрота, которую глаз не может заметить. Я десять лет тренировался, чтобы работать с такой быстротой. Десять лет! Это вам не то что корпеть над гистологией или римским правом. Да- с! Вот это – водевиль! А прочее все – гиль!

На фронте в то время наступило затишье. Раненых почти не было, но было много больных, особенно эпилептиков. В то время слово «эпилепсия» произносилось редко. Большей частью эту болезнь называли народным именем – «падучая».

Эпилептиков не разрешалось перевозить вместе с другими ранеными. Поэтому их собирали в полевых госпиталях в партии и отправляли в тыл отдельно.

Это была неприятная и долгая возня. Поэтому полевые госпитали, чтобы поскорее избавиться от эпилептиков, пускались на хитрости. Они делали эпилептикам фальшивые перевязки на руках или ногах, бывало, даже брали руки в лубки и гипс и сплавляли их на санитарные поезда под видом раненых. А на пути с такими солдатами начинались припадки, которые взвинчивали и доводили до повального психоза весь вагон.

Поэтому наши врачи во время погрузки раненых выбивались из сил, чтобы выловить среди раненых эпилептиков и вернуть их в госпитали. Удавалось это редко. У эпилептиков не было никаких внешних признаков болезни.

На помощь врачам пришел Соколовский. Он попросил у Покровского разрешения только один раз присутствовать при врачебном обходе вагонов, пока еще поезд не отошел от станции, где мы брали раненых.

Покровский посмеялся, но согласился – его тоже занимал этот необыкновенный санитар.

И вот начался этот «исторический» обход.

Соколовский вместе с врачами входил в теплушку, быстро осматривал раненых и говорил какому-нибудь «бородачу» с перевязанной рукой:

– Эй, земляк, пойди-ка сюда!

Солдат вставал с койки и подходил.

– Ну-ка, смотри на меня! – приказывал Соколовский, и тяжелые его глаза прожигали насквозь растерявшегося солдата. – Да не отводи зенки! Все равно не поможет.

Соколовский придвигался вплотную к солдату и тихо, так, чтобы не слышали остальные раненые, очень доверительно и сочувственно спрашивал:

– Падучая?

Солдат вздрагивал и вытягивался.

– Так точно, ваше благородие, – отвечал он умоляющим шепотом. – Не моя вина...

– Тогда катись из теплушки!

Так за одну погрузку Соколовский нашел семерых эпилептиков. Их вернули в госпиталь. С тех пор госпитальное начальство опасалось «подкидывать» нам эпилептиков.

– У вас там, – говорили госпитальные, – завелся не то хиромант, не то аферист, черт его знает кто! Да как он догадывается?

Но Соколовский на расспросы врачей только вежливо улыбался.

– Ничего не могу вам ответить. Поверьте, что сам не понимаю, как это у меня получается.

Большинство санитаров и врачей относились к Соколовскому с добродушным любопытством. Их забавлял этот раздерганный, безусловно талантливый, но пустой человек. Но других, в том числе Романина, да и меня вынужденное общение с Соколовским раздражало. Неутомимое его шутовство, фанфаронство, шум, который он производил, его холодный цинизм вызывали отвращение.

Удивительнее всего было то, что в глубине глаз у этого человека, выросшего на казарменных анекдотах, иногда дрожала какая-то собачья просьба о жалости.

Откуда, из какой среды, в силу каких обстоятельств появлялись такие люди?

Никогда я не видел Соколовского печальным. С тех пор я окончательно убедился, что способность ощущать печаль – одно из свойств настоящего человека. Тот, кто лишен чувства печали, так же жалок, как и человек, не знающий, что такое радость, или потерявший ощущение смешного.

Выпадение хотя бы одного из этих свойств свидетельствует о непоправимой духовной ограниченности.

Соколовскому я не верил, хотя он однажды и сказал мне, что всю жизнь хотел делать людям добро, но для этого у него не хватало глупости.

Нездоровая обстановка на поезде, особенно в «команде», начавшаяся с появлением Соколовского, не могла длиться долго. Конец пришел неожиданно.

Однажды мы пришли в Кельцы. Вечером старший врач отпустил нескольких санитаров в город.

В Кельцах было темно и пусто.

Мы зашли в кавярню. Там горел яркий свет, пахло шоколадом, щебетали две сестры – кельнерши.

Мокрая ночь, отрезанная от нас черным стеклом окна, не казалась здесь такой неприятной, как на улице.

Мы мирно пили кофе. За дальним столиком дремал саперный поручик. Его разморило от кофейного пара, запаха ванили, сладкой кондитерской теплоты и вкрадчивого полушепота белокурых сестер.

Стеклянная дверь с улицы с треском распахнулась. В кавярню вошел Соколовский.

Он был без шинели. На нем была совершенно новая форма гусарского корнета. Серебряные аксельбанты сверкали на плече. Кавалерийская сабля волочилась за ним и бряцала по красному кирпичному полу кавярни.

Мы замолчали и с недоумением уставились на Соколовского.

Он медленно подошел к нам. Лицо его было искажено тяжелой гримасой, белки глаз покраснели.

Он остановился и в упор посмотрел на Романина.

– Я не знал, что ты лейб-гусар, Соколовский, – сказал Романин. – Садись с нами.

– Встать! – диким голосом закричал Соколовский. – Почему не отдаешь чести офицеру? Расхлыстались, мерзавцы!

– Брось валять дурака, – встревоженно сказал Романин. – Ты пьян.

– Молчать! – заревел Соколовский и выхватил из ножен саблю. – Зарублю, как щенят! Интеллигенты! Я вам покажу, кто такой Соколовский!

Он с размаху ударил саблей по нашему столику. Столик раскололся, на пол полетели чашки. Дико закричали девушки. Саперный поручик проснулся и вскочил.

Соколовский исступленно замахнулся саблей на Романина, но санитар Греков ударил его изо всей силы в спину. Соколовский упал на разбитый столик и выронил саблю.

Мы кинулись вон из кавярни и через какой-то двор выбрались на железнодорожные пути и вернулись на поезд.

Мы тотчас прошли к Покровскому и рассказали ему обо всем, что случилось в кавярне.

Покровский приказал запереть на ночь «команду» и в случае, если Соколовский явится, его не пускать, а утром сообщить о случае в кавярне коменданту.

Я пошел на ночь в операционный вагон. Мне нужно было простерилизовать бинты перед завтрашней погрузкой раненых.

Среди ночи кто-то начал возиться у дверей, пытаясь открыть их трехгранкой. Но я запер двери еще и на обыкновенные замки. Одной трехгранкой открыть их было нельзя.

Человек долго ковырял трехгранкой, потом постучал ко мне в окно. Я подошел и всмотрелся. За окном стоял Соколовский без фуражки, в накинутой на плечи солдатской шинели.

– Пусти переночевать, – сказал он мне. – Спрячь меня, студиоз.

– Нет! – ответил я. – Не пущу.

– Если бы у меня был наган, – сказал Соколовский и криво усмехнулся, – я бы припаял тебе сейчас хорошенькую блямбу, фрайер! Ты бы у меня отправился к своей покойной праматери. Не пустишь?

– Нет.

Соколовский придвинулся к окну.

– Когда-нибудь, бог даст, встретимся. Запомни меня получше, фрайер. Чтобы сразу меня узнать и успеть помолиться, пока я не выпущу из тебя твою хилую кровь.

– Романин! – позвал я, хотя знал, что Романина в аптеке нет. – Пойдите сюда.

Соколовский с силой плюнул в стекло, отступил и исчез в темноте. Я погасил свет, достал из ящика с лигнином спрятанный там револьвер и долго сидел, дожидаясь нападения.

Соколовский больше не появлялся. Он исчез. Но на пятый или шестой день к поезду, стоявшему тогда на станции Радом, подошел добродушный крестьянский парень, подал дневальному ящик, зашитый в парусину, и тотчас ушел.

На ящике было написано: «Сестрам милосердия военно-полевого санитарного поезда № 217».

Дневальный отнес ящик старшей сестре. Под парусиной лежала записка: «Всем сестрам – по серьгам. На добрую память от поручика Соколовского».

Ящик вскрыли. В нем в черных футлярах, оклеенных внутри лиловым бархатом, лежали бриллиантовые серьги. Футляров было ровно столько, сколько на поезде было сестер.

Покровский приказал немедленно сдать серьги коменданту станции.

Через три дня мы прочли в маленькой брестской газете телеграмму о необыкновенно дерзком ограблении ювелирного магазина в городе Вильно.

В тот же день к Покровскому пришел комендант и спросил:

– У вас работал санитаром человек, именовавший себя поручиком Соколовским?

– Да, работал.

– Где он сейчас?

– Не знаю.

– Вам следовало бы этим поинтересоваться.

– Почему?

– Потому что это была крупная дичь.

– Я не охотник, – шутливо ответил Покровский.

– Напрасно! – загадочно промолвил комендант и ушел, так и не объяснив главному врачу, кто такой был Соколовский.

Сначала мы терялись в догадках, но скоро о Соколовском забыли.

Только два года спустя мне случайно удалось об этом узнать. Я работал тогда на Новороссийском заводе в Донецком бассейне, в дымной Юзовке.

В нашем цехе служил чертежником бывший эсер Гринько, бледный чахоточный человек, ходивший в мягкой шляпе и относившийся с нескрываемой иронией ко всему, что происходило вокруг.

Я снимал дешевый номер в гостинице «Великобритания». И вот в этом затхлом номере Гринько рассказал мне о том, как его судили в Екатеринославе за принадлежность к партии эсеров и приговорили к ссылке в Сибирь на пять лет.

По пути в Сибирь, в Харькове, ввели в арестантский вагон молодого человека в кандалах, в пенсне без оправы.

В вагоне было много мелких воров, так называемой «шпаны». Когда человек в кандалах вошел в вагон и сказал только одно слово «ну!», «шпана» тотчас притихла, освободила для него, несмотря на тесноту в вагоне, целое отделение и начала всячески перед ним лебезить.

Чертежник заметил, что и конвойные относились к молодому человеку в кандалах с некоторым почтением и делали ему поблажки.

Человек в кандалах пригласил чертежника к себе в отделение, сказав при этом, что он сам интеллигент, говорит на нескольких языках и весьма любит музыку.

Чертежник рассказал человеку в кандалах о своих злоключениях. Тот внимательно выслушал его, наклонился и сказал вполголоса:

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату