Мне было стыдно за всю нашу семейную неурядицу, портившую жизнь не одним только нам. Я мечтал о том, чтобы поскорей уехать в Киев и забыть эти беды и неприятности. Лучше одиночество, чем жизнь в клубке взаимных обид, утомительных и непонятных.
Я ждал августа, когда уеду в Киев. Он пришел наконец, с палыми листьями и пасмурными дождями.
В день моего отъезда сеялся дождь, задувал ветер. Вагоны поезда Москва – Киев были исхлестаны дождем. Отец не приехал проводить меня, хотя и обещал.
На вокзале дядя Коля пытался односложно шутить. Тетя Маруся засунула мне в карман шинели конверт и сказала: «Прочтешь в дороге».
Когда поезд тронулся, она отвернулась. Дядя Коля взял ее за локоть и повернул лицом к поезду. Тетя Маруся улыбнулась мне и опять отвернулась.
Дождевые капли бежали по оконному стеклу. Из-за них ничего не было видно. Я опустил окно и высунулся.
Дядя Коля и тетя Маруся стояли на платформе и смотрели вслед поезду. Пар падал на землю. Далеко позади поезда я увидел полосу чистого неба. Там уже светило солнце.
Мне это показалось хорошим предзнаменованием. Я достал из кармана конверт. В нем были деньги и записка:
«Береги себя. Ты выходишь один на большую дорогу, а потому не забывай, что у тебя есть провинциальные дядя и тетя. Они тебя крепко любят и всегда готовы помочь».
ДИКИЙ ПЕРЕУЛОК
Боря жил в меблированных комнатах «Прогресс» на грязной Жилянской улице, около вокзала.
Он встретил меня приветливо и покровительственно.
– Молодец, – сказал он, – что решил быть самостоятельным! Поживи пока у меня. Потом мы найдем тебе место получше. Здесь тебе жить не стоит.
– Почему?
– Увидишь.
Увидел я это довольно скоро. Как только Боря ушел в Политехнический институт, в комнате немедленно появился одутловатый человек с лицом, похожим на кочан кислой капусты. На одутловатом висела пыльная студенческая тужурка и болтались зеленые брюки с пузырями на коленях. Выпуклые и пустые его глаза медленно вращались, разглядывая комнату, полку с продуктами и меня.
– Граф Потоцкий! – представился одутловатый. – Ближайший друг вашего брата. Бывший студент Политехнического института. Выбыл из него по неизлечимой болезни.
– Чем же вы больны? – спросил я участливо.
– Болезнь моя не поддается описанию, – ответил граф Потоцкий и зачерпнул из коробки на столе горсть Бориных папирос. – Страдаю невыразимо. Благодаря болезни три года подряд проваливался на экзамене у профессора Патона{75}. Вы знаете Патона?
– Нет.
– Зверь! – заметил граф Потоцкий, взял со стола колбасу, повертел ее и сунул в карман. – Гонитель всех, кто жаждет успеха. Лекарство от моей болезни – обыкновенный креозот. Но родители задержали высылку денег, и, натурально, иссякла наличность, чтобы сбегать в аптеку за вышеупомянутым креозотом. Нельзя ли у вас сообразить до завтра?
– Что сообразить? – спросил я, не понимая.
– Ну ладно! – Граф Потоцкий добродушно улыбнулся. – Надоело паясничать! Хотел попросить у Бори три рубля, да вот опоздал. Может быть, у вас найдется зелененькая?
– Да, конечно! – Я поспешно достал из кармана деньги. – Вам три рубля?
– Ах, юноша! – воскликнул с огорчением Потоцкий. – Если просит взаймы нахал, то он преувеличивает, а если порядочный, то преуменьшает. Если бы я был, избави Бог, нахалом, я попросил бы двадцать рублей. Я же прошу всего три! Вы спросите, где же истина? Истина, как всегда, посередине. Двадцать минус три равно семнадцати. Мы делим семнадцать на два и получаем восемь с полтиной. Некоторое закругление дает цифру в девять рублей. Удобно и просто.
Я протянул ему вместо девяти десять рублей. Он взял их очень странно. Я даже не заметил, как он их взял. Деньги как бы растаяли в воздухе.
Пока мы разговаривали с графом Потоцким, дверь в номер все время поскрипывала. Но как только деньги растаяли в воздухе, дверь решительно распахнулась и в комнату влетела коротенькая женщина в пеньюаре. При каждом шаге у нее на ногах щелкали туфли. Они были ей велики.
– Зачем?! – закричала она страстным голосом. – Зачем давать этому изуверу деньги? Отдай! – прошипела она сквозь зубы и схватила графа Потоцкого за тужурку.
Рукав тужурки затрещал.
Граф вырвался и метнулся в коридор. Женщина бросилась за ним. Туфли ее стреляли, как пистолеты.
– Отдай! – кричала она. – Хоть три рубля! Хоть два!
Но граф с непостижимой быстротой скатился по лестнице на улицу и исчез. Женщина в пеньюаре прислонилась к стене и зарыдала ненатуральным, противным голосом. Из всех комнат начали выглядывать жильцы. Это помогло мне увидеть их всех сразу. Первым выглянул прыщавый юноша в лиловой рубахе. Он пристегивал к ней розовый целлулоидовый воротничок.
– Мадам Гуменюк, – сказал он повелительно, – примите меры!
В коридоре показалась владелица меблированных комнат «Прогресс» мадам Гуменюк – полная дама с ласковыми томными глазами. Она подошла к женщине в пеньюаре и сказала неожиданно очень ясным и злым голосом:
– Марш к себе! Без скандала! Вы дождетесь полиции! Даю честное слово женщины!
Женщина в пеньюаре спокойно пошла к себе в комнату. Коридор еще долго шумел, обсуждая происшествие с графом Потоцким.
Когда пришел Боря, я рассказал ему обо всем. Боря заметил, что я дешево отделался, и сказал, чтобы впредь я не поддавался ни на какие уловки. Граф Потоцкий вовсе не граф и не бывший студент, а судейский чиновник, выгнанный со службы за пьянство.
– Меня они боятся, – заметил Боря. – Но с твоим характером лучше их избегать. Здесь собрались одни подонки.
– Зачем же ты здесь живешь?
– Я привык. Мне они не мешают.
Через месяц Боря нашел мне комнату «на всем готовом» у маминой знакомой старушки, пани Козловской, в Диком переулке.
Я получил деньги от отца и рассчитал, что если даже он больше ничего мне не пришлет, то три месяца я смогу прожить, не занимаясь уроками.
В квартире у пани Козловской, кроме нее самой и ее сына, пехотного поручика Ромуальда, никто не жил. Это была тесная квартирка с липкими от плохой краски полами. Окна выходили в вырубленный сад. В нем осталось всего два-три дерева. Зимой в этом саду устраивали каток. В кучи снега по краям катка втыкали елочки. Они быстро желтели. Каток был дешевый, для мальчишек с Глубочицы и Львовской улицы. На нем даже не было оркестра, а играл граммофон с огромной лиловой трубой.
Дикий переулок был действительно диким. Он никуда не вел. Он терялся в пустырях, заваленных снегом и кучами золы. Зола курилась сизым дымком. С пустырей всегда несло угаром.
Я украсил свою каморку портретами Байрона, Лермонтова и Гюго. По вечерам я зажигал кухонную лампочку. Она освещала только стол и портрет Гюго. Бородатый писатель сидел, грустно подперев голову рукой в круглой крахмальной манжете, и смотрел на меня. У него было такое выражение, будто он говорил: «Ну-ну, молодой человек, что же вы будете делать дальше?»
Я увлекался в то время «Отверженными» Гюго. Пожалуй, больше, чем самое содержание романа, я любил бурные вылазки старика Гюго в историю.
В ту зиму я вообще много читал. Я никак не мог привыкнуть к одиночеству. Книги помогали мне избавляться от него. Я часто вспоминал нашу жизнь на Никольско-Ботанической, Лену, веселых артиллеристов, фейерверки в старом парке в Рёвнах, Брянск. Всюду я был окружен разнообразными и доброжелательными людьми.
Сейчас я ощущал вокруг себя безлюдье. В лампе что-то гудело. Этот звук усиливал одиночество.
Но прошел месяц, второй, и произошел перелом. Я начал замечать, что чем непригляднее выглядела действительность, тем сильнее я чувствовал все хорошее, что было в ней скрыто.
Я догадывался, что в жизни хорошее и плохое лежат рядом. Часто хорошее просвечивает через толщу лжи, нищеты и страданий. Так иногда в конце ненастного дня серые тучи вдруг насквозь просветятся огнем заходящего солнца.
Я старался находить черты хорошего всюду. И часто находил их, конечно. Они могли блеснуть неожиданно, как хрустальная туфелька Золушки из-под ее серого рваного платья, как мог блеснуть где-нибудь на улице внимательный и ласковый взгляд ее глаз. «Это я, – говорил этот взгляд. – Разве ты не узнал меня? Сейчас я обернулась нищенкой, но стоит мне сбросить лохмотья, и я превращусь в принцессу. Жизнь полна неожиданного. Не бойся. Верь в это».
Смутные эти мысли одолевали меня в ту зиму. Я был в начале жизненного пути, но мне казалось, что я уже знаю этот путь целиком. Я вычитал у Фета стихи. Они, по-моему, подходили к тому, что ожидало меня:
Я читал вслух эти стихи. Пани Козловская слушала из-за стены. Поручик Ромуальд приходил поздно, а иногда и совсем не ночевал дома. Пани Козловской было скучно, и она радовалась звукам любого человеческого голоса.
ОСЕННИЕ БОИ
В гимназии учителя и товарищи встретили меня после Брянска так же приветливо, как и Боря. Даже протоиерей Трегубов произнес несколько подходящих к случаю назидательных слов о блудном сыне.
Субоч придирчиво расспросил меня, как я устроился, и пообещал через месяц достать мне уроки. Инспектор Бодянский издал страшный звук носом, похожий на храп – этим звуком он привык пугать кишат, – и сказал:
– Виновны, но заслуживаете снисхождения. Ступайте в класс и больше не грешите!
Но согрешить мне все же пришлось.
В нашей гимназии в каждом классе было по два отделения – первое и второе. Первое отделение считалось аристократическим, второе – демократическим.
В первом отделении учились преимущественно оболтусы – сыновья генералов, помещиков, крупных чиновников и финансистов. В нашем же втором отделении учились дети интеллигентов, разночинцев, евреи и поляки.
Разделение это производилось, очевидно, сознательно, в силу предписания свыше.
Вражда между первым и вторым отделениями никогда не затихала. Она выражалась во взаимном презрении. Но раз в год, осенью, происходила традиционная драка между первыми и вторыми отделениями во всех классах. В ней не участвовали только кишата и гимназисты последнего класса. Они уже считались взрослыми, почти студентами, и драться им было не к лицу. Случались и пустые осени, когда драк не бывало.
День драки менялся из года в год. Делалось это, чтобы обмануть бдительное наше начальство. Но начальство по некоторым признакам догадывалось о приближении знаменательного дня, начинало нервничать и шло на хитрости, чтобы предотвратить сражение: то неожиданно распускало после первого же урока подозрительный класс, который мог быть зачинщиком боя, то уводило два-три класса на экскурсию в художественный музей, то внезапно закрывало выходы в сад, где обычно происходила драка.
Но никакие ухищрения не помогали. Бой начинался в назначенный день и всегда на большой перемене.
Некоторых гимназистов класс «освобождал» от драки. Освобождали больных, слабосильных или тех мальчиков, которые чувствовали отвращение не только к драке, но даже к обыкновенной возне друг с другом. Их освобождали охотно: никакого толку от них все равно не было. Меня освобождали по последней причине.
Освобожденные во время боя должны были быть без кушаков. В этом случае, по железным законам гимназической войны, их никто не трогал.
Освобожденные предпочитали все же не выходить в сад и наблюдали бой из окон классов – оттуда было лучше видно.
Бой начинался с внезапной и зловещей тишины в здании гимназии. Коридоры мгновенно пустели. Все гимназисты устремлялись в сад.