Раскроем декрет.[12] Он подписан председателем СНК В. Ульяновым (Лениным). Вторая подпись — управляющий делами Совнаркома Н. Горбунов.[13] Декрет, как это явствует из его названия, вводит в университетах «факультеты общественных наук» (пункт 2 декрета) и упраздняет в них «исторические и филологические отделения» (пункт 4).[14] Что же предусматривается на новых факультетах? — Три отделения: экономическое, правовое и «общественно-педагогическое». Ясно, что эта структура не оставляла места для философии, филологии, исторической науки, для искусства и искусствознания. Все подчинялось «практической цели». «Факультеты общественных наук имеют своей задачей создание кадров научно-подготовленных практических работников социалистического строительства», — гласил пункт 1 постановления.[15]

В тот же день, 4 марта 1921 г., В. Ульянов (Ленин) и Н. Горбунов подписали еще один декрет, идущий в том же русле: «Об установлении общего научного минимума, обязательного для преподавания во всех высших школах Р.С.Ф.С.Р.».[16] В нем определялись обязательные предметы «по общественным наукам»: «Развитие общественных форм»; «Исторический материализм»; «Пролетарская революция» (с пояснением, что в предмет входят исторические предпосылки революции, включая империализм в его связи с историей XIX–XX веков, в частности, с рабочим движением); «Политический строй Р.С.Ф.С.Р.». Далее следовали — организация производства и распределения в стране, а также «План электрификации Р.С.Ф.С.Р.», к которому присоединялись соответствующие вопросы экономики и экономической географии России. Особое примечание установило, что этот минимум касается и «факультетов общественных наук», но на них «входящие в минимум предметы читаются в расширенном объеме».

Пагубны были последствия ленинских декретов, подписанных в день 4 декабря 1921 г. Они означали «закрытие» истории, особенно русской, прекращение преподавания и изучения философской мысли и ее исторического развития (не говоря уже о богословии); подрубалась лингвистика, и по всей стране прекращалось преподавание классической филологии — она теряла свой статус как область знания. Это касалось даже Москвы и Петрограда,[17] в университетах которых не предполагалось сохранения соответствующих отделений. Языки и культура древних Эллады и Рима признавались ненужными «пролетариату».

Так советская компартия, вождь которой сам изучал латынь в классической гимназии (и имел по этому предмету наивысший балл), а свои рукописи, читаемый либо конспектируемый материал, обильно уснащал латинскими NB, sic! и публично провозглашал лозунг «Учиться, учиться и еще раз учиться!», закрыл научные направления, составляющие основу гуманитарной образованности.

Результаты известны: добровольная эмиграция либо высылка из страны многих знатоков мировой культуры. За рубежом оказались такие выдающиеся историки и мыслители- культурологи, как Ф. Ф. Зелинский, Вяч. И. Иванов, Л. П. Карсавин, М. М. Ростовцев… А ведь книги Зелинского — «Древнегреческая религия», «Древнегреческая литература эпохи независимости» и «Религия Эллинизма» были опубликованы в России в 1918–1919 гг. и начале 1920-х, то есть при «советах»,[18] и то же касается труда Вяч. Иванова «Дионис и прадионисийство»,[19] книг Карсавина и Ростовцева.[20] И этих замечательных умов лишилась читающая Россия!

Естественно, что в советской «единой трудовой школе», пришедшей на смену гимназиям и реальным училищам старой России, не было места и для церковнославянского языка. «Упразднение» последнего было для воинствующих богоборцев особенно важно, потому что отрезало подрастающее поколение от православной литературы и церковного богослужения.

Со времен появления на Руси славянской письменности (X век), принесенной византийскими и болгарскими миссионерами, в русской культуре возникла «диглоссия, дополнительное распределение функций между языками, каждый из которых действовал в определенной сфере».[21] Вплоть до XVIII в., а в крестьянской среде — до появления в пореформенной России земских школ, т. е. до 60-х годов XIX в., чтению и письму учили только на церковнославянском; для этого использовались Псалтирь, а также жития святых, богослужебные книги, труды отцов церкви. Процитированный нами автор приводит воспоминания[22] (конец XIX в.) одного из крестьян; в его молодости по Псалтири «учились дети, его читали взрослые; в нем находили утешение во всех скорбях и во всех житейских превратностях […] У крестьян веками сложилось понятие, что псалтырь боговдохновенная книга; он хранился как сокровище у образов, будучи переплетен в доски и кожу, с медными застежками, и переходил из рода в род как дорогое наследие».[23]

Чтобы простой человек находил утешение в книгах, которые он считал боговдохновенными, новая власть допустить, конечно, не могла и потому решила покончить с двуязычием текстов для чтения. Помимо иных мер, этому служило и введение нового — «прогрессивного» (более «понятного» для «трудящихся») правописания, так как оно обрывало даже внешние связи русскоязычных книг с церковной литературой. Ибо стоит взглянуть на тексты, написанные (напечатанные) на церковнославянском языке, и книги, набранные по старому правописанию, чтобы увидеть родство церковнославянских и дореволюционных русских текстов.

Пушкин не раз говорил, что правительственная власть в России идет впереди в области образования.[24] Это наблюдалось и после Пушкина, найдя проявление во введении в начале 70-х годов прошлого века классического образования. В гимназиях стали несколько лет обучать латыни и греческому. Революционные радикалы резко выступили против этой реформы,[25] — от имени народа, конечно.[26] Большевики просто осуществили их устремления.

Что терялось благодаря реализации этой установки «революционных демократов»? — Терялась «связь времен»! Выпускники гимназий воплощали эту связь, так как, поступая в университет, уже владели основами классической словесности и, избирая какую-либо гуманитарную область, быстро и глубоко приобщались к многовековой общеевропейской культуре.

Классическая реформа оказалась поразительно результативной.[27] Она стала той основой, на которой произросла оригинальная русская религиозно-идеалистическая философия конца прошлого и начала нынешнего столетия. Именно реформа породила тот слой русских людей, о котором в своем дневнике 1920 г. писал В. И. Вернадский: «Сейчас усиливается осознанное углубление в православную философию […] Впервые после великих отцов Восточной церкви, первых веков христианства, независимое от европейского богословско-философского мышления [возникает] православное богословско-философское мышление».[28] В этом видел Вернадский — и был во многом прав — источник той внутренней стойкости, которую проявили многие люди русской науки и культуры в переживавшееся ими тяжкое время — «время крушения государства, полного развала жизни, ее обнаженного цинизма, проявления величайших преступлений и жестокости, время, когда пытка получила этическое обоснование […], время обнищания, голодания, продажности, варварства и спекуляции»; эта стойкость сделала это время вместе с тем временем «самого искреннего, полного и коренного подъема духа. Это — время, когда все величайшие задачи бытия встают перед людьми как противовес окружающим их страданиям и кровавым призракам».[29]

Подъем духа был, конечно, не нужен большевикам, и ленинские декреты, «упразднявшие» гуманитарное образование, как раз и имели целью его подавление. Подавить полностью не удалось — вспышки научного и культурного творчества, особенно в 1920-е годы, не прекращаются. Но декреты делали свое дело, делали его постепенно, из года в год подавляя образованность и книжную культуру «Серебряного века». И со временем создалась ситуация, когда для коммунистической идеологии, казалось, не было уже конкурентов, когда адепты марксистско-ленинского учения могли спокойно провозглашать его результатом «революционного переворота в философии», поднявшего, будто бы, человеческую мысль на высшую ступень.

Подавив гуманитарное знание и языковую культуру — создав условия, при которых овладение языками стало для школьников и студентов почти невозможным, новая система образования породила невиданных в прежней России «вузовских полузнаек», которые были «языково немы»: лингвистический барьер отделял их от мировой науки и культуры. Впрочем, к этому барьеру скоро прибавился иной, более страшный барьер из погранзастав и колючей проволоки. Широкий научный кругозор и глубокая культурность как определяющая черта образованного читателя «Серебряного века» постепенно исчезали: их место занял человек с узким и деформированным внутренним миром — хомо советикус.

Характерные черты этого феномена на добротном социологическом материале показаны в книге «Советский простой человек».[30] Одной из этих черт являлось то, что можно назвать «терпимостью к противоречию», или антиномичность отношения к социальным реалиям. Идеологизированность социально-психологических установок, сочетающаяся с равнодушием ко всякой идеологии; «сверхорганизованность» и вместе с тем нигилистическое отношение к закону; «энтузиазм» при отвращении к труду, — вот (неполный) набор противоречивых характеристик homo sovieticus'a. Они антиномичны — содержат собственное отрицание. «Простой советский человек» требует заботы о себе со стороны государства — и в то же время исполнен лукавого недоверия к нему, почему готов при первом удобном случае его обмануть; для него типично в одно и то же время — признание государственной иерархии и ее отвержение («эгалитаризм»),[31] взгляд на науку как на необходимое условие прогресса общества — и вместе с тем пренебрежительная оценка ее как пустой говорильни.

Таково фрустрированнное сознание «советского человека», и мы имеем все основания рассматривать его как порождение очерченного выше «диалектического» отношения к знанию и культуре, восходящего к Владимиру Ульянову-Ленину и первым большевикам «у власти».

* * *

Оглупление масс и низведение интеллигентного читателя до уровня полуинтеллигента, способного заниматься (не очень грамотно) инженерным делом, решать хозяйственные задачи (согласно директивам начальства), во всем остальном ограничиваясь примитивной политграмотой, — вот на что по сути была направлена проводившаяся в стране «культурная революция». В слое людей высокой образованности, в наличии квалифицированных читателей, способных отличить Канта от Конта и Гегеля от Гоголя, новые властители России видели для себя лишь угрозу. Особенно опасным для них было именно гуманитарное знание, эта мощная база выработки нравственных основ свободной и мыслящей личности.

И с этим знанием повелась систематическая борьба. При этом учитывалось, что, коль скоро под контроль поставлена средняя и высшая школа, надо обратить внимание и на чтение. Ибо чтение есть мощный и весьма трудный для перекрытия исток развития культуры человека. Исследователи феномена «хомо советикуса» выявили это обстоятельство, придя к заключению — это особо отметил рецензент их исследования, — что, «чем больше человек читает, чем больше у него книг, тем слабее выражены у него видовые черты „человека советского“».[32]

Люди читающие, книги опасны для режима — это советские «комиссары от культуры» чуяли нутром. Снова вспомним Пушкина: «Никакая власть, никакое правление не может устоять противу всеразрушительного действия типографического снаряда».[33] Поэтому постоянной заботой властей стало — обуздать этот снаряд.

А. В. Луначарский вспоминал: «Владимир Ильич сугубое внимание обращал на все, что имеет отношение к книге. Его с первого дня переворота волновал вопрос о библиотеках и изданиях. В следующую после взятия Зимнего Дворца ночь, часа в 4 или 5, он отвел меня в сторону […] и сказал: „Постарайтесь обратить в первую голову внимание на библиотеки […] Поскорее надо сделать книгу доступной массе“. И потом, как бы спохватившись, добавил: „Нашу книгу надо постараться бросить в возможно большем количестве во все концы России“».[34]

Но чтобы бросить во все концы страны «нашу» книгу, надо было поставить преграды на пути распространения «не-нашей» печатной продукции. Это и было сделано, причем двумя способами. Во-первых, была введена цензура, которая постепенно сделалась столь жесткой и тотальной, что все прежние формы духовного, административного и судебного ограничения печати, когда бы и где бы они ни существовали и как бы они ни действовали, выглядели просто ребячьей забавой. Во-вторых, задумано было «налаживание» библиотечного дела.

Марксиствующий книговед начала 1920-х годов — Н. Вержбицкий в книжке «Труд и книга» писал, что «власть трудящихся оставила за собой право на неусыпное наблюдение за тем, чтобы издательские и распространительские аппараты не стали служить интересам врагов пролетарской революции».[35] Это «право» было официально провозглашено уже в 1917 году.

Декрет СНК о печати за подписью Ленина был принят на второй день после коммунистического переворота. Декрет объявлял, что «Временный революционный комитет был вынужден (?!) предпринять целый ряд мер против контрреволюционной печати разных оттенков […] Были приняты временные (!) и экстренные меры для пресечения потока грязи и клеветы».[36] Содержавшееся в декрете «Общее положение о печати» устанавливало, что органы прессы, «призывающие к открытому сопротивлению или неповиновению Рабочему и Крестьянскому правительству» и «сеющие смуту путем явно клеветнического извращения фактов» подлежат закрытию. [37]

Другим постановлением Совнаркома, принятым 28 января (10 февраля) 1918 года новая власть учредила при Революционном Трибунале «Революционный трибунал печати». Его ведению подлежали «преступления и проступки (!) против дела народа, совершаемые путем использования печати». В пункте 2 постановления к «преступлениям и проступкам» были отнесены «всякие сообщения ложных или извращенных сведений, поскольку они являются посягательством на права и интересы революционного народа».

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату