радоваться ему или негодовать. И то и другое перемешалось. Ему действительно стало не по себе от откровенности Дрыхлина, от его неуязвимости. Но нет! Не может же быть: такого, чтобы броня из мерзости была неуязвимой!
Он опять вспомнил Сверябу и подумал, что тот бы нашел ходы-выходы, нагнал бы на Дрыхлина бессонницу. А вот он, Савин, будто влетел на скорости в тупик.
— Ты ошибся, Дрыхлин, — оказал он. — Если примут наше предложение, Давлетов останется на месте.
— Не ошибся, юнец. Во-первых, Давлетов выслужил все сроки, отпущенные законом. А во-вторых, у вас ЧП, ты еще не знаешь. Труп у вас. А за трупы снимать полагается с должности.
— Чей труп?
— Меня это не интересовало. И не интересует.
7
Белый, белый снег. Чистый, как простыня после стирки. И колышки, воткнутые вкруговую, огородившие двухметровую сухую плаху с темным пятном на конце. Что ж ты наделала и что наковеркала в яркий солнечный день? Почему не кричат паровозные гудки, почему не замерло все в горести? Почему люди разговаривают, ходят, едят, почему не упали, зарывшись лицом в снег, от дикой нелепицы? Почему ползет из печных труб дым и гудят работающие механизмы, как будто ничего не случилось?..
Савин лежал в своем полувагоне, уткнувшись лицом в подушку. Не видел, что давно уже наступил день и люди разошлись после построения по объектам работ. Он жил еще в прошедшем времени, ехал по незаконченному зимнику на колесном вездеходе, втиснувшись в кабину вместе со Сверябой. Что-то там случилось у ребят с бульдозером, застопорилось строительство зимней дороги.
В тот раз Савин впервые увидел, как пробивают зимник, временную дорогу, по которой грузы ходят только до первого весеннего солнца. Впереди шли лесорубы и взрывники. Валили самые могучие деревья и выковыривали пни. Затем два бульдозера, ведущие основную расчистку. За ними — автогрейдер. И замыкала этот железный клин тяжелая бревенчато-рельсовая волокуша, которую Сверяба называл «гладильней».
Уже смеркалось, когда они добрались в тот раз до места. Мороз давил под пятьдесят, потому механизаторы все собрались между двумя огромными кострами. Тут же, возле замершей техники. Старшим у них был сержант Бабушкин. Увидев Сверябу, он облегченно вздохнул и, обиженно моргая ресницами, доложил, что вышли из строя оба бульдозера: на одном отказал двигатель, на другом лопнуло от мороза гусеничное звено.
Савин каждый раз воспринимал с некоторым удивлением такое свойство металла: становиться хрупким, если термометр показывает ниже сорока. Сверяба же сталкивался с этим постоянно и принимал как неизбежное зло.
— Бабушкин! — укоризненно сказал он. — Ты же лучший бульдозерист у Коротеева. Неужели сами не могли поставить запасное звено?
— Нету, товарищ капитан.
— Как же вы на зимник выползли?
Бабушкин виновато промолчал.
— Ладно, — ворчливо проговорил Сверяба. — Ехать теперь за звеном — к утру не управимся. Давай, ставь своих мужиков на двигатель. Проверьте топливопровод. Трубки снимите, прожарьте их. А мы с тобой да вот с Савиным «косынку» будем делать. Кусок железяки найдется?
— Так точно...
Как же все просто получалось у Сверябы! Хотя было сложно и нелегко. Косынка — это металлическая заплатка, которую следовало наваривать на гусеничное звено. Но прежде надо было выбить палец, чтобы расчленить ленту. Поставить эту самую заплатку. Потом разогреть отверстие бензорезом, иначе палец обратно не войдет, а уж когда войдет, мороз охватит его намертво.
Сверяба и Бабушкин сбросили рукавицы. И Савин сделал то же, но пальцы почти тут же скрючило холодом. Он совал их чуть ли не в костер, чтобы отогреть, а Сверяба окунал в снег, растирал до красноты и лишь подсушивал у огня, затягиваясь в эти минуты своим термоядерным «Дымком».
Время обитало где-то за, пределами их костра. И все равно подгоняло их. Зимник должен был пропустить первую колонну послезавтра утром. На станцию разгрузки прибыл уже эшелон с мостовиками, которым предстояло загодя перебросить через реку мост, чтоб не задерживать позже путеукладчик.
Все умел и все мог Сверяба. Сам запустил сварочный аппарат, вырезал из куска жести аккуратную «косынку». Бабушкин был на подхвате, и в меру своего уменья — «подай, принеси» — помогал им Савин.
Насчет второго бульдозера Сверяба как в воду смотрел. Точно: промерзли в топливопроводе трубки. Часа через полтора двигатель заднего бульдозера обрадованно заурчал, и Савину это урчание показалось музыкой. Вроде бы какая-то ниточка протянулась с таежного пятачка к людям. И раскрутил ее Иван Сверяба...
Они уехали с зимника, когда железный клин сдвинулся с места, расщепляя тайгу. Высунувшись из кабины своего бульдозера, Бабушкин что-то прокричал им. Наверное, «спасибо», не слыхать было из-за моторного шума. Ночевали в карьере, в прорабке. Пили до одури крепкий, прямо с огня чай. Спать не хотелось. И Сверяба развздыхался, развоспоминался. Савин и сейчас видел в свете «буржуйки» его фигуру в голубом нательном белье и слышал глуховатый простуженный голос:
— Жили мы тогда, дед, в пенале. Коммуналка так называлась. Длинный коридор и восемнадцать дверей, не считая уборной и кухни. Вся моя родня жила в одной комнате. Три семьи, считай. И нас, мелюзги, шестеро. И ведь не ругались, дед. И тесно не было... Самая богатая была мечта — наесться досыта... Насчет кормежки промышляли, кто как мог. А кто и как мог, дед, в тот послевоенный год? Ходили всем шалманом на базар. Вовка Шуйский придумал. Тети Кати, соседки, сын. Он постарше нас был. Года на два, на три... Знаешь, что такое «конаться»? Было тогда слово такое у пацанов. Ушло вместе с голодухой. Конаться — значит перехватывать по очереди длинную палку снизу доверху. Кому достался верх, тот и атаман базарный. Ему самое трудное — вышибить у какой-нибудь бабы-торговки лоток о лепешками. И когти рвать — бежать значит. А остальные — лепешки подбирать, чтобы потом разделить поровну...
И вот достался как-то Вовке кон. Не первый раз. Вышиб лоток, а сам споткнулся и упал... Веришь, дед, никогда я больше не видел таких озверелых морд. Торговки, у которых, наверное, у самих дети были, били мальчишку. Ногами, язви их в бочку! Потом инвалид какой-то вмешался, костылем их разогнал. Понесли Вовку, а у него голова, как у мертвого воробья, болтается. И кровь изо рта. Эх, дед, счастье твое, что не пережил такого. А как тетя Катя рвала волосы и выла, когда хоронили Вовку! Ненавижу, дед, хищников в любом обличье! Из-за лепешки, язву им между ног! Грудь давит, как вспомню...
...— Встаньте, товарищ Савин.
Савин оторвал лицо от подушки, взглянул на Давлетова. Тот сидел рядом, сгорбившийся и постаревший. Гитара Сверябы стояла в углу, висел его бушлат возле порога, брезентовая сумка лежала на кровати.
— Я не знаю, как вас утешить, товарищ Савин. Не умею.
— Как же так, Халиул Давлетович?
— Мы вам выделили место в общежитии, переходите туда.
Четверо суток прошло, как Савин прилетел из райцентра и узнал, что Сверябы уже нет на свете. И никак не мог поверить этому, представить, что его нет совсем и никогда не будет. Как не будет новых песен про белые туманы, про речку Туюн и про километры. Поверил, лишь когда увидел в своем вагончике Синицына. Тот сидел на Ивановом топчане, на узком столе лежала перед ним Иванова гитара. Сидел, не видя никого, не слыша никого, с заледеневшим лицом. Только глаза, неприкрытые очками, были беспомощными и горестными.
— Нету нашего Вани, Женя, — прошептал он. — Димку моего из-под лесины выкинул.
Все было неправдоподобно и жутко. Возвращаясь с вертолетной площадки через сопку, Сверяба увидел, что мальчишки, подпилив по всем правилам дерево, валят его, упершись в ствол двумя рогатинами.