В Париже осталась другая его сестра, Зыбина, которая держала себя лучше всех, не была назойлива, не приставала к больному и довольствовалась тем, что сидела в соседней комнате часами и по сообщениям докторов следила за ходом болезни.
Мужу всегда казалось душно в комнате, он постоянно задыхался, несмотря на то, что комнаты, занимаемые им, были огромны, просторны и имели десять аршин высоты. Поэтому окна в его спальне и гостиной постоянно были настежь. Март того года (1903) был холодный и дождливый, я незаметно простудилась и схватила сильнейший кашель, который по ночам доносился до мужа. Когда я приходила к нему, я делала невероятные усилия, чтобы удержаться. Он это заметил и сказал: 'Да ты, кажется, больней меня', - и потом обратился к доктору, говоря: 'Пожалуйста, посмотрите, что с ней, она больнее меня'.
Однажды пришел ко мне лорд Редсток, долго сидел со мной, говорил о Христе, желая заодно, вероятно, обратить и меня. Но это было совершенно лишним, я была для него неподходящим объектом, обращать меня было бы напрасно, я была верующей и без его проповеди. Главная же цель его посещения была иная. Он хотел видеть князя и повлиять на него. После нескольких визитов он взял с меня слово, что я попрошу мужа его принять. Желая исполнить данное слово, я сказала мужу, что у меня был лорд Редсток и что он зайдет узнать о его здоровье. Князь слушал меня молча, потом поднял голову и проговорил: 'Гони его в шею'. Больше не прибавил ни слова. На другой день я была в большом затруднении, как передать ответ мужа, и все свалила на доктора, сказав, что мужу предписан полнейший покой и малейшее волнение, даже разговоры с посторонними крайне вредны.
Мужу становилось хуже с каждым днем. Последние две недели я жила не раздеваясь, в каком-то тумане тяжелых ожиданий и страшной усталости. А кашель душил беспощадно. Однажды после бесконечной утомительной ночи я ушла к себе на полчаса. Часов в одиннадцать утра ко мне прибежал Филипп, прося скорей идти к князю. Я застала его в кресле с закрытыми глазами. Он тяжело, прерывисто дышал. В комнате было холодно. Занавески были спущены. Электричество горело как всегда. Огромные канделябры на камине и люстре освещали лицо умирающего мужа… Я послала за сыном и сестрой, Зыбиной, которая тотчас же прибежала. Я стала на колени перед мужем и взяла его холодеющую руку. Дыхание его становилось все реже, прерывистей, глаза его не открывались, голова тяжело свесилась на грудь. Рука, лежащая на ручке кресла, была темно-синяя, сам он был бледен… Он так исхудал, что шея его превратилась в ниточку. Вместо могучего, полного жизни и сил человека был скелет…
Мы окружили его, следя за выражением его лица, за малейшим движением, за дыханием, а он все реже и реже втягивал воздух, потом сделал еще одно усилие, вздохнул и остановился…
Я перекрестила его, выпустила руки и, не доверяя себе, спросила стоявшего поодаль доктора: 'Неужели все кончено?' Он молча наклонил голову. Я была не в силах побороть охватившее меня волнение и разбитая, в слезах ушла в свою комнату, чтобы наедине предаться своему горю и оплакивать непоправимую потерю.
Сын едва поспел, чтобы принять последний вздох князя. Его с трудом разыскали. Оказывается, он в последнюю минуту бегал по телеграфам.
К вечеру муж лежал на столе в своей комнате. По просьбе хозяина гостиницы панихиды служились почти шепотом. Конечно, случись это с кем-нибудь другим, хозяин гостиницы потребовал бы немедленно увезти тело, но мужа хорошо знали в Париже, и, благодаря участливому отношению русского посла, князя Урусова, меня никто не потревожил, а эти вполголоса прочитанные молитвы только придали больше торжественности тяжелым минутам.
Графиня Левашова и многие другие знакомые выразили мне сердечное сочувствие и поддержали в эту грустную минуту моей жизни. А я никак не могла привыкнуть к мысли, что муж, этот колосс, исключительно крепкого здоровья, лишенный нервов, которого я при самых трудных минутах жизни никогда не видала расстроенным, озабоченным, потерявшим самообладание или аппетит, сломан и унесен болезнью…
Чтобы не беспокоить живущих в гостинице, нас просили сделать вынос по возможности тихо и пораньше. В пять часов утра, после короткой панихиды, я в последний раз простилась с мужем, и цинковый гроб был запаян.
Так как после французской выставки князь был награжден орденом Большой ленты ордена Почетного легиона, то ему должны были отдать военные почести. В день отпевания все прилегающие к русской церкви улицы были заставлены войсками. Гроб засыпали цветами и венками. Было произнесено несколько прочувствованных речей друзьями и представителями социологического общества, которого муж был членом. Все это тронуло меня до глубины души.
Странно… Муж так любил простоту, не признавал никакой пышности, никаких церемониалов, а умереть пришлось в Париже, где ему устроили такие торжественные похороны, чего никогда не могло бы быть в России.
На другой день после отпевания мы сели в поезд и уехали в Смоленск, чтобы опередить и встретить тело мужа, а с телом поехал Филипп.
ГЛАВА XXII
В Смоленске меня удивило то, что в нашем доме нас ждал наш становой пристав Неклюдов и обратился ко мне с просьбой не ехать во Фленово и не видаться ни с кем из живущих в нем, пока он сам не приедет в Талашкино. Я была в полном недоумении, но голова была так забита приготовлениями и разными заботами, что я не объяснила себе этого требования, мне было не до того. Всю дорогу до Талашкина Неклюдов сопровождал нас, не отставая ни на минуту. Потом только я узнала, что он ехал во фленовскую школу производить обыск и страшно боялся, чтобы я не узнала об этом и не помешала ему, не вступилась бы за кого-нибудь из учеников или учителей.
В день прибытия тела в Смоленск на вокзале собрались родные, друзья и знакомые. Из всей многочисленной родни мужа приехали только сын, сестра Зыбина, ее дочь и племянница с гувернанткой; из друзей - Петровский; депутация от петербургского училища, депутация от Бежецкого завода и знакомые из Смоленска.
У траурного вагона была отслужена панихида, фоб поднят на катафалк, и вся процессия двинулась через город, затем по шоссе через Талашкино во Фленово. Путь предстоял долгий: четырнадцать верст до Талашкина и полторы версты в сторону до Фленова. Шествие длинной вереницей растянулось по шоссе. Кто шел пешком, кто в экипажах. День был жаркий, томительный. Наконец прибыли во Фленово и поставили гроб в склеп. Во время панихиды набилось много народу - все Фленово и Талашкино хотели проститься с князем.
Несмотря на усталость и душевное состояние, меня все время мучила одна мысль. Моя церковь была не закончена. Когда пришло известие о смерти князя, то стали спешно доканчивать и штукатурить склеп, и только в день похорон были сняты лекала и убраны леса. Стены еще не просохли, и я страшно боялась за них. Своды могли рухнуть и убить всех нас. Я все время дрожала и вздохнула свободно только тогда, когда все кончилось и все оттуда вышли.
Потом состоялся утомительно длинный традиционный поминальный обед. Но наконец и это кончилось. Священники уехали, а я, едва додержавшись на ногах до этой минуты, ушла к себе отдохнуть. Расстегнув жесткий ворот крепового лифа, я прилегла на кровать в полном изнеможении. Некоторые гости, не желая меня беспокоить, потихоньку разъезжались, и до меня глухо доносился шум отъезжавших экипажей. Я понемногу стала забываться. Вдруг за дверью послышались шаги, и в спальню, не постучавши, не спрашивая позволения, без всякого предупреждения, вошли X., Y., Z. Это было так неожиданно, что я в испуге и смущении вскочила с постели, стараясь дрожащей рукой застегнуть лиф и привести в порядок платье, не понимая, каким образом эти люди позволили себе ворваться ко мне в спальню, да еще в такую минуту. Не обращая никакого внимания на мое смущение и неудовольствие, они сразу принялись втроем уговаривать меня пожертвовать в пользу Тенишевского училища дом князя на Моховой, доставшийся мне