в обращении со мной? Почему до секретничанья люди приветливы, просты - потом относятся пренебрежительно, не узнают при встречах, будто не видят? Как бы отстранить то, что разделяет меня с ними? Искупить вину, если она есть?… Побороть неприступность этих людей, завоевать свое равноправие… Спросить не у кого. Надо самой додуматься.
И вдруг я сразу поняла… Прозрела… Именно после заутрени. Мое рождение - в этом вся загадка. Тут же вспоминалась мне Тата и ее откровение. Кроме Таты, никто с тех пор об этом со мной не говорил. Я же почти забыла тот разговор. Может быть, 'это' что-нибудь очень нехорошее? Что это: вина или преступление? Что же я сделала?
Не раз завидовала я детям, которым не надо было чего-то стыдиться. Завидуя, все больше дичилась этих 'правильных'. Меня стало злить и презрительно-снисходительное покровительство посторонних, и жалостливые взгляды, а более всего - подчеркнутое равнодушие. Мало-помалу я ушла в себя, избегая всех по возможности, насколько могла…
В доме друга моего отчима были дети моих лет. Иногда меня посылали с ними играть. Я вообще неохотно ездила в гости, но это был единственный дом, где я любила бывать. Там было просторно и весело. Пока мы играли в прятки, жмурки или жгуты, я обыкновенно первенствовала: шумные игры были мне по душе, но как только начинались шарады и другие в этом роде, я делалась рассеянной, отвечала невпопад, скучала, и так как я оказывалась плохим товарищем, то на меня больше не обращали внимания. Я уединялась, бралась за игрушку, книгу или просто уходила.
В доме была большая анфилада комнат, а в конце ее огромная угловая зала со множеством окон. В простенках стояли на высоких табуретах чьи-то мраморные бюсты. Не раз я пробиралась в эту залу, заперев за собой тяжелую дверь. Мне нравились там тишина и таинственное присутствие этих немых голов. Подолгу стаивала я посреди, прислушиваясь, и мне казалось, что кругом дышат эти люди, до меня, может быть, между собой разговаривали, шевелились… Войдя, я помешала им. Вот они и застыли в этих позах… Каждый бюст я изучала отдельно, подолгу, также добросовестно, как дома картины. Каждый говорил мне свою повесть… Некоторые меня отталкивали, другими я любовалась. Один же меня приковал к себе. Это был бюст императора Николая I.
Все чаще и чаще я останавливалась перед ним, очарованная мужественной красотой этого лица. Безукоризненная чистота его профиля восхищала меня своей гармонией. Мало-помалу у меня явилась потребность видеть его постоянно. Для этого я жадно ловила малейший случай, придумывая всевозможные предлоги чаще бывать у моих друзей.
На Рождество меня пригласили на семейную елку, но я была безучастна: оживленное веселье не затронуло меня. Я думала одно - уйти скорее туда, к моей красоте. Улучив минуту, когда гувернантки, рассевшись, занялись сплетнями, а дети своими подарками, я ускользнула…
В зале полумрак. Впервые вхожу туда вечером. Шторы у окон спущены. Чернеют в простенках бюсты. Иду… Подхожу к излюбленному… Он точно ждет меня и стоит, как всегда, в полуоборот… В широкую щель неплотно спущенной шторы вливается яркой полосой фосфорный блеск луны, окутывая розоватым светом дивный, величавый профиль, любимые черты… Гляжу на него и остолбенела: он дышит, живет… Чтобы лучше разглядеть его, я встала на стул. Все ближе и ближе гляжу в восхищении… Он манит неотразимо… Голова кружится, в висках стучит… Еще миг… Какой-то бред… Мои губы коснулись его… Я вскрикнула, упала… Ледяное прикосновение меня ошеломило… Это была моя первая любовь…
Я снова дома. Из гимназии меня почему-то взяли. Благородных старух я стала бояться как огня. Когда мне приходилось мимо них проходить, я положительно бежала, летела опрометью без оглядки. Они все до одной были мне гадки своим подобострастием и фальшью. Я чувствовала себя среди этих людей одинокой, чужой.
В своей комнате я нашла благотворное успокоение, достав руководство для работы по фарфору, принялась за него и с огромным рвением углубилась в чтение, рисование и вышивание. Эта комнатка стала дорога мне. Я обставила ее по моему вкусу, окружив себя любимыми вещами, которым раньше не придавала особенного значения, - теперь они стали моими друзьями.
Софья Павловна по-прежнему давала мне уроки музыки, безжалостно вконец убивая во мне охоту своим бездушным преподаванием. Я ненавидела эти уроки и бросила музыку при первой же возможности. Кроме того, ко мне стала ходить учительница пения, с которой я начала сольфеджио. Она предсказывала мне хороший голос. Пение мне нравилось. У себя в комнате я даже рисковала петь романсы. Выбор мой падал всегда на грустное. Излюбленными были Гурилева 'На заре туманной юности', Глинки 'Как сладко с тобою мне быть', Дютша 'Не скажу никому'.
Иногда меня заставляли петь при всех в зале. Первым аккомпаниатором моим был Николай Федорович Свирский, в то время служивший воспитателем детей госпожи Коррибут, проживавшей на даче в Любани, по соседству с нашим имением, где мы и проводили лето. Я отлично помню тот вечер, когда Софья Павловна и госпожу Коррибут во что-то усиленно посвящала. Я сейчас же поняла, в чем дело… Меня это всегда коробило. Познакомившись с нами, госпожа Коррибут часто бывала у нас, со своим братом, Павлом Павловичем Дягилевым, блестящим кавалергардом, у которого был хорошенький тенор.
По вечерам в деревне, во время бесконечного виста, я тихонько прокрадывалась в сад и, лежа на траве, уносилась мыслями, глядя в темную безграничную высь, усыпанную тысячами звезд. Я была еще ребенком, но душа моя уже так много выстрадала, пережила. А время тянулось однообразно, не принося с собой никакого облегчения.
В Любани у нас была соседка, генеральша Серебрякова, относившаяся ко мне также сдержанно-кисло- сладко. Но почему-то это не задевало меня, моей гордости - а стала я очень гордой и даже выработала себе манеру обращаться со всеми с утонченной холодной вежливостью. Подходя к человеку, я уже заранее была настороже, ожидая от него только холода и пренебрежения. Поэтому лицо мое принимало часто холодное, гордое выражение. Старый напыщенный генерал Серебряков почему-то всегда подавал мне два пальца, и я его избегала, но добродушная, простоватая 'Юленька' (так всегда звали Серебрякову заочно), жирная, всегда смеющаяся, была неуязвима, моей холодности и сдержанности не замечала.
Все с тем же визгливым смехом, колыхаясь тучным телом, она сказала мне однажды: 'Манечка, вам, наверное, скучно живется. Ведь вы никого не видите, кроме мамашиных партнеров… Это компания не для вас, и, хотя вы такая молоденькая, все же вам лучше было бы выйти замуж… Моя Сонечка тоже 16-ти лет вышла замуж, а посмотрите, как она счастлива… На днях у меня будут гости… Попросите мамашу отпустить вас ко мне. Я познакомлю вас с одним человеком, Рафаилом Николаевичем Николаевым, который очень хочет вам представиться'.
И вскоре после того я познакомилась с моим суженым. Он - высокий, белокурый, чистенький, 23-х лет, женственный, бывший правовед. Мы несколько раз с ним виделись. Он сделал мне предложение.
Когда меня спрашивали, люблю ли я жениха, я отвечала: 'Не по хорошу мил, а по милу хорош'. Я не знала, что такое любовь. Я любила в нем мою мечту, но он нравился мне, казался порядочным, а главное, что привязывало меня к нему, это - сознание, что он причина перемены моей жизни, что замужество является символом свободы и что прошлое кончено навсегда.
Мать была в восторге, что, не пошевельнув пальцем, ей удалось сбыть меня с рук. Где бы стала она меня вывозить? Да и стала бы? Потом я узнала, что 'Юленька' по просьбе матери слепила эту свадьбу. Но в ту минуту я была даже благодарна ей, думая, что она из симпатии заинтересовалась моей судьбой.
Как- то раз мать сказала: 'Хорошо, что Маня выходит замуж. Мы с ней прожили всю жизнь как курица с утенком'. В ее душе впервые, может быть, мелькнуло сознание, что она не дала себе труда заглянуть в меня.
Даже перед разлукой мы
Софья Павловна, покинув наш дом, изредка приходила в гости. Она сделалась со мной притворно-