неперетянутых, неизломанных, на которых глаз отдыхал.
Оттуда мы поехали в Брюссель - хорошенький, чистенький городок, настоящий маленький Париж. Музеи его великолепны. Заодно мы посетили и Антверпен. Музеи и город очень интересны, но всего интереснее его торговая пристань. Это совершенно особый мир, захватывающее зрелище кипучей деятельности, громадного оживления, какая-то всемирная ярмарка!
В Брюсселе я познакомилась с одним очень интересным молодым художником, Леоном Фредериком, у которого я приобрела 21 картон углем и итальянским карандашом на сюжеты деревенских работ: 'Жатва', 'Сбор фруктов', 'Сенокос' и т.д. Картоны эти я поспешила присоединить к картинам для предполагавшейся в будущем году выставки 'Мира искусств' в Петербурге
Когда мы посетили мастерскую Фредерика, мне очень понравилась серия его картин 'Школьная жизнь детей', Бенуа же увлекся картонами углем, и я долго колебалась, на чем остановиться. Бенуа по обыкновению так стал уговаривать и убеждать, чтобы я взяла именно картоны, что я, несмотря на свое намерение остановиться на панно масляными красками, уступила - это все же были хорошие вещи. Как только я высказала свое решение, Леон Фредерик подошел к стене и, сняв с нее очень хорошенький рисунок, тут же подарил его Бенуа. Очевидно, он благодарил его за эту сделку, так как ему было бы гораздо труднее поместить куда-либо эти двадцать картонов углем, чем панно масляными красками. Бенуа страшно смутился, покраснел, стал отказываться, но Фредерик принялся уговаривать его. Подарок принять все-таки пришлось.
Подобный же случай был при мне у одного старьевщика в Париже. Зная мою страсть к старинным вещам, Бенуа раз пришел ко мне сказать, что продается старинное кресло эпохи Ренессанс. Я поехала с ним к старьевщику, но кресло мне не понравилось. В нем были только старинные части, остальное же поддельное. Я сказала об этом по-русски Бенуа, но он настаивал на покупке. Хотя мне не хотелось покупать, но так как цена меня не пугала, то после утомительных споров я уступила и купила кресло и еще один понравившийся мне предмет. Между тем Бенуа, бродя по магазину, восхищался маленькой вещицей, календарем XVII века в художественном, изящном переплете. Не раз брал его в руки, любовался, опять клал на место. Когда сделка состоялась, продавец с любезной улыбкой принес календарь в подарок Бенуа. Произошла сцена, напомнившая мне эпизод у Фредерика. Бенуа, сердитый, почти грубо отказывался от 'сувенира', а продавец ласково, настойчиво навязывал ему свой подарок, который, конечно, пришлось унести с собой.
Однажды Бенуа рассказал мне про одного скульптора, приехавшего из России, по имени Обер. По его словам, художник был беден, с трудом пробивал себе дорогу и нуждался в поддержке. Я согласилась поехать с ним к этому художнику в его мастерскую. Мы отправились куда-то на окраину Парижа, и там в действительно очень жалкой и бедной обстановке я увидела уже немолодого человека, его жену, жаловавшуюся нам на плохую, холодную квартиру, и, наконец, и сами творения его. Все, что я увидела, мне страшно не понравилось. Все это были какие-то звери, даже не стилизованные, а просто уродливые, какие- то грубые шаржи, болезненные, кошмарные изображения животных, тяжелые и неприятные. Художественного в них не было ничего. Мне все это так не понравилось, что я долго не могла даже говорить, да и не находила, что сказать. Я бы ни за что не стала покупать таких вещей, но раз поехав туда, зная, по рассказам Бенуа, бедственное положение художника, видя их бедную обстановку, очевидно, я должна была что-нибудь купить, поощрить. Однако выставленные вещи настолько отталкивали меня, что я никак не могла остановить свой выбор на чем-либо. Бенуа, видя мою нерешительность, тут же выбрал за меня одну вещицу, какую-то уродливую рыбу из желтой терракоты, отвратительного тона желтой поливы, которую бы на выставке, конечно, сам художник и всякий покупатель оценил бы, может быть, в сто, двести франков, но мне она обошлась в семьсот. Ведь моя роль состояла в том, чтобы 'поощрять' таланты.
Но этим дело с Обером еще не кончилось. Я еще раз уступила Бенуа, который просил меня заказать что-нибудь Оберу, например, фигурку одной из моих собак. Выбор пал на любимого грифончика Гри-Гри, которого моя девушка стала возить к Оберу на сеансы. По окончании работы Бенуа сам, к счастью, а не Обер, привез мне гипсовую статуэтку, которую художник предполагал вылить из бронзы. Каков же был мой ужас, когда я увидала вместо моей миленькой, тонкой, изящной собачки какую-то карикатуру, какого-то неуклюжего, толстоногого зверя. Я была так возмущена, что решила даже отказаться от этого произведения. Конечно, пришлось за эту вещь вышвырнуть тысячу франков, но самой вещи я не взяла.
В Париже жил в это время Бакст, тоже приехавший, как и Обер, искать там счастья. Он очень бедствовал, и мне не раз пришлось помогать ему, давать заказы, чтобы доставить какой-нибудь заработок. С такой же целью я заказала ему однажды портрет Киту. Он вышел очень неудачным, конфетным и безвкусным. К тому же он изобразил свою модель с гитарой в руках, но гитаре придал такие размеры, что вышло что-то вроде контрабаса на животе. Чтобы вставить портрет в рамку, я должна была обрезать чуть не две трети гитары, но и то она занимает половину портрета, и весь первый план поражает своей несоразмерностью.
Однажды Бенуа был спешно отозван из Парижа по случаю смерти своего отца. Уезжая, он просил меня навещать его жену, оставшуюся с двумя детьми и нянькой-чухонкой. Раз я зашла к ней и, не застав, вошла посмотреть на детей. Старшая девочка, лет трех, играла тут же на полу, а младшая спала в комнате рядом, но вероятно, услыхав шум, она проснулась, и нянька, отворивши мне дверь и впустивши в первую комнату - рабочий кабинет Бенуа, - ушла к ребенку. Оставшись одна, я машинально огляделась вокруг… На рабочем столе и на камине лежали гравюры XVII, XVIII веков. Тут же стояла на столе маленькая трехвершковая кукла, одетая в костюм Людовика XIV, служившая, очевидно, манекеном, и лежала гравюра с летающим или прыгающим из окна человеком на фоне иллюминованного дворца…
Вскоре после возвращения Бенуа из Петербурга с похорон отца он стал мне рассказывать о какой-то молодой, талантливой скульпторше из крестьянок, очень нуждающейся и подающей блестящие надежды, начал меня уговаривать взять ее на свое попечение, дать ей средства окончить свое художественное образование, говоря, что я этим не только сделаю ее, но и свою славу. Но все его красноречие на этот раз пропало даром. Помня историю с Обером, я отказалась наотрез принять участие в судьбе этой скульпторши. Потом, много лет спустя, мне пришлось очень пожалеть об этом решении. Однажды ко мне в Талашкино приехала одна дама, москвичка, близко знакомая со всем художественным миром Москвы и Петербурга. Она стала мне рассказывать о Голубкиной, скульпторше, вышедшей из народа, действительно настоящем таланте-самородке. Она теперь живет у родных в уездном городишке Зарайске, в самой бедной и некультурной обстановке, где она должна и работать. Ей никак не удается пробиться, вещи ее, несмотря на огромную художественную и даже материальную ценность (как, например, скульптура из дорогого хорошего дерева, превосходно выполненная), с трудом, едва-едва находят себе сбыт или продаются за самые ничтожные цены, не окупающие ей даже понесенные ею затраты на выполнение. Ей не удается получить заказы, так как к женщине-скульптору все еще чувствуется какое-то недоверие, предпочитают обращаться к посредственным скульпторам…
У меня глаза и лицо горели, когда я слушала ее. Она заметила мое волнение и говорит: 'Кажется, я вас расстроила своим рассказом?' Тогда я не выдержала. Что-то больное дрогнуло в моей душе. Я тут же при всех рассказала, почему эта история так меня взволновала, ведь я давно слышала о Голубкиной и давно могла бы ей помочь… Для меня нет большего удовольствия, как помочь действительно настоящему художнику, человеку одаренному, любящему свое дело и погибающему только от недостатка средств. Но вот почему я не помогла ей? Почему не сделала этого шага?…
Надо сказать, что если трудна дорога каждого артиста, то для женщины-артистки она неизмеримо трудней. Говорю это не с точки зрения 'квасного' феминизма - я феминисткой в этом узком смысле никогда не была, - но какая разница в отношениях к мужчине и женщине на одном и том же поприще? Как глубоко несправедливо и оскорбительно это отношение к женщине-художнице, женщине-артистке… Чтобы женщине пробить себе дорогу, нужны или совершенно исключительные счастливые условия, или же ряд унижений, компромиссов со своей совестью, своим женским достоинством. Через что только не приходится проходить женщине, избравшей артистическую карьеру, хотя бы одаренной и крупным, выдающимся талантом? Как бы талантлива она ни была, всегда она будет позади посредственного художника, и всегда предпочтут дать заказ третьестепенному художнику, чем женщине с явным и ярким талантом: как-то неловко… Ее, может быть, даже будут хвалить в газетах, будут говорить о ней и признавать в художественном мире, но поручить ей ответственную работу никто не решится, ее постараются дружными, сплоченными.усилиями никуда не пропустить. Сколько таких примеров я видела в жизни! Способную художницу в течение трех или четырех