намеченной дороги, толкает его по другому пути, а люди строго осуждают за это человека, упрекая в непоследовательности. В особенности в таких случаях достается женщинам… Судить легче, чем действовать. Они осуждают, не считаясь с тем, что нами руководит высшая воля…
Итак, Талашкино сделалось нашим постоянным летним пребыванием, а зиму мы проводили, как всегда, в Петербурге, иногда же уезжали за границу. Жизнь в Талашкине потекла легкая и приятная. Каждый из нас имел свою арену деятельности, каждый по-своему пустил корни. Киту, успокоенная за свое дорогое гнездо, с удвоенным рвением предалась сельскому хозяйству, к которому примкнула новая страсть - конный завод, переведенный из Хотылева. Муж предпринял огромный труд по русской этнографии и часами работал, запершись у себя в кабинете. Я занялась созданием школы, а все остальное время посвящала мастерской, трудясь над рисунком.
Кроме постоянных жителей, в Талашкине у нас подолгу гащивали в разное время Репин, Прахов, Софи Ментер, знаменитая пианистка, Коровин, Ционглинский, Трубецкой - скульптор (лепивший с меня статую в продолжение трех месяцев и очень неудачно), Врубель, Владимир Ильич Сизов, приятели и родственники мужа и кое-кто из Смоленска.
Мы часто предпринимали большие прогулки пешком и в экипажах. Муж играл со своей компанией в крокет, ездил на велосипеде. По вечерам устраивались музыкальные вечера: трио и квартеты с участием Вячеслава, хорошо игравшего на виолончели (он был учеником Давыдова), дуэты - виолончель с пением. Я часто и много пела. Все очень любили эти вечера и, рассевшись каждый в своем углу на любимом кресле в нашей большой зале, специально нами переделанной для этой цели, целыми часами засиживались, наслаждаясь музыкой.
Днем можно было обойти все Талашкино и никого не найти. У всех были свои рабочие часы, каждый зарывался в свое дело, только из открытых окон флигеля неслись, переплетаясь в невообразимую какофонию, игра Медема на рояле и бесконечно повторяемые скрипичные фиоритуры и упражнения Фидельмана.
Один из таких мирных, счастливых летних сезонов был отравлен смертью моего друга и учителя Гоголинского. Случилось это 7 июля. Мы в этот день собрались копать курганы на Соже, в двух верстах от дома. В это лето у нас гостили сестра мужа Остафьева с дочерью Кати, Е.А.Сабанеев, директор О-ва поощрения художеств, приехавший в это утро из Петербурга, и художник Ционглинский. На место раскопок поехали большой компанией, кто в экипаже, кто на велосипеде. По приезде на место все разделились. Мы с Нилом Алексеевичем отправились копать, одни - удить рыбу, другие купаться или просто бродить по берегу речки. Гоголинский в этот день был очень весел. Утром он ездил на велосипеде к шоссе встречать Сабанеева, желая похвастаться ему, что всего за три дня до его приезда обучился этому искусству. Во время раскопок он не отходил от курганов, и мы снялись там на одном из них целой группой, он вышел смеющимся. День был настоящий летний и какой-то особенно радостный. Домой вернулись поздно, за обед сели в восемь часов. По обыкновению пили шампанское, весело болтали, смеялись, без конца вышучивая друг друга. Мне, конечно, как всегда, доставалось от мужа за мою страсть к старине и раскопкам - это была его любимая, неистощимая тема.
После обеда - погода была так хороша, что в комнатах не сиделось, - мы пошли всей компанией прогуляться, растянувшись группами и попарно длинной вереницей. Вернувшись к чаю, я вдруг заметила, что между нами нет Нила Алексеевича. За ним пошли, заглянули в его комнату, обошли весь дом и парк, опять забежали в его комнату - его не было. Нас это обеспокоило. Становилось поздно, а он не возвращался. Решили наконец пойти на поиски той же дорогой, где мы только что проходили. Прихватили с собой прислугу с фонарями. Мы пошли мимо сада по большаку, громко окликая его и делая всевозможные предположения. Утомившись за день, он легко мог незаметно отстать от нас и, присев где-нибудь за деревом, задремать. А то - от непривычки к вину у него могла закружиться голова…
По обе стороны дороги на пригорках тянулся лесок, по которому рассыпались во все стороны люди с фонарями. В тишине таинственной ночи замелькали между деревьями то там, то сям загадочные огоньки. Настала жуткая тишина, изредка прерываемая только треском сухих веток под ногами удалявшихся людей, да в траве неумолчно трещали кузнечики. С затаенным дыханием, со сдавленным горлом, вся превратившись в слух, я замерла, стоя одна на перепутье. Делалось все таинственнее, все страшней. Сердце, болезненно сжимаясь, с силой, точно молотком, стучало в груди и ушах. Понемногу умирала надежда. Где-то в душе зашевелилось предчувствие чего-то неминуемого, неотразимого. Минуты казались вечностью…
Вдруг из глубины леса чей-то голос произнес: 'Вот он!' На полгоре в лесу остановился огонек, потом другой, третий, а там со всех сторон бежали остальные, быстро стягиваясь к одному месту. Наступило гробовое молчание. Природа тоже молчала, прикрывая великую тайну жизни и смерти…
Спустя немного тот же голос спросил:
Что сердце? бьется?… Нет?
Нет… Все кончено…
Слова эти падали, как тяжелые удары. Истина предстала - не стало моего друга, тихого, сердечного человека, честного труженика. Обливаясь горькими слезами, я убежала домой…
В Талашкине все жалели Нила Алексеевича. Он был добрый, со всеми приветливый. Где-то в провинции у него была жена и дочь, но на наше извещение никто не откликнулся и не приехал. Решено было похоронить его в ограде нашей приходской церкви, в селе Бобырях, в шести верстах от Талашкина. Наши люди, чередуясь, несли гроб его на руках, и похоронное шествие длинной вереницей растянулось до самых Бобырей. Все талашкинцы без исключения проводили Нила Алексеевича к месту его вечного покоя.
Удивительно трогательно было участие окружающих к этому чужому, одинокому человеку. Все, кто только мог, с усердием покрыли его венками и цветами. В торжественный момент прощания я была единственным и самым близким ему лицом. После отпевания мне первой пришлось с ним проститься. После меня подошли его друзья, Сабанеев, Ционглинский, затем остальные. Среди прощавшихся с телом я заметила нашего деревенского маляра Михаилу, который, подойдя к телу, степенно, без торопливости, принялся покрывать бесчисленными поцелуями лицо и руки бедного Нила Алексеевича, пристально глядя в лицо умершего. Он, можно сказать, излизал его окончательно, с какой-то наивностью, без малейшего отвращения и страха. Я подумала: сколько хорошего, сколько теплоты и мягкости душевной таится в простом русском народе… Этот человек, не знавший Нила Алексеевича, усердно нес его несколько верст до кладбища и простился с ним, как родной, гораздо сердечнее Сабанеева и Ционглинского, потерявших в нем старого товарища.
Нет, умереть в деревне не страшно. Даже самого сиротливого кто-нибудь да пожалеет, прольет искреннюю слезу и похоронит с хорошим христианским чувством…
Нил Алексеевич прослужил 25 лет преподавателем в петербургской школе Поощрения художеств, и как раз в ту весну был его юбилей. Но слово это звучит слишком громко. Юбилей состоял в том, что несколько товарищей пожали ему руку, он скромно пообедал у Сабанеева, получил от меня поздравительную телеграмму - вот и все. Школа Поощрения художеств не награждает своих тружеников в конце длинного ряда годов службы, в продолжение которых человек истрачивается, стареет и в результате умирает. Там нет капиталов, не выдаются пенсии, и за неустанный труд платят гроши. Этой-то более чем скромной карьерой удовольствовался Нил Алексеевич, составивший себе репутацию добросовестного человека и скромного, но хорошего акварелиста-пейзажиста. У него была чудная душа, и от дружбы с ним делалось теплее на сердце…
ГЛАВА XIV