плакать. На Хюре, а заодно почему-то на меня она дулась без конца. С Хюре мы еще задолго до концерта сговорились беспрекословно подчиняться программе Маркези.
Я выступала в романсах: 'Ouvres tes yeux bleux' (Maccне), 'Саго mio…' и 'Нет, только тот, кто знал…' (Чайковского). Mangin, мой аккомпаниатор, приходил ко мне три раза в неделю. Он был очень опытный, советы его были весьма ценны (со временем он сделался главным капельмейстером парижской Большой Оперы). Мы проходили с ним оперы, и я хорошо подготовилась к концерту. Заранее я уже начинала робеть и поделилась своими страхами с Mangin. Он ободрял меня как мог, говоря, что это большой недостаток для певицы, который непременно, во что бы то ни стало надо побороть. Накануне концерта я так переволновалась, что у меня даже повысилась температура. Я была уверена, что это простуда.
Кроме нас пятерых, в концерте участвовали известные артисты, между нами прекрасный флейтист Таффанель, сделавшийся потом одним из капельмейстеров оперы. Вспомнился мне почему-то концерт под управлением Рубинштейна… Как и тогда, опять долгое томление перед выходом, опять скучная закулисная проза, где, в ожидании очереди, собравшиеся в фойе участвующие глядели друг на друга какими-то рыбьими глазами. Даже товарки казались между собою чужими. Артисты снисходили, участвуя с нами только из любезности к Маркези, глядя на нас, дебютанток, свысока. Какие-то господа шагали по фойе, бесцеремонно вызывающе разглядывая нас с ног до головы. От этих взглядов делалось неловко. Хюре сказала мне, что это журналисты. 'Сальваторка', конечно, шептался с ними по очереди в разных углах, тараща круглые глаза то в сторону одной, то другой певицы, о которой шла речь.
Мне было досадно все это чувствовать, все замечать. Это портило мне настроение. Я от души завидовала беспечной Джени Брок, расфуфыренной, с пылающими щеками и глазами. Она вертелась перед всеми, выпуская с подчеркивающим жестом любимую нотку или руладу, и, разнюхав, что тут есть журналисты, первая развязно вступала с ними в разговор. Как истая немка, она уморительно приседала перед ними с заискивающей улыбкой. Я подумала: вот с какой головой надо идти на сцену!
Жанна Хюре держала себя с большим достоинством. В ней, как и во мне, жила критика. Мы, сидя в стороне, молча наблюдали за всем, чувствуя себя среди этой ярмарки чужими.
Настала моя очередь. Я спела и пришла в себя только после последнего аккорда, когда снова вернулась в фойе. Дверь осталась открытой. Послышались рукоплескания. Кто-то взял меня за плечи, и я снова очутилась на эстраде… Выходить же в третий раз я решительно отказалась, не представляя себе, не отдавая себе отчета, что аплодисменты относятся ко мне. Я была как в чаду… Удивительно еще, как это я не перепугала трех языков, на которых пела.
В фойе меня окружили, Маркези поздравила с успехом. Говорила, что я хорошо исполнила свой номер. Я этого не сознавала. Мне положительно что-то мешало, не хватало иллюзии…
Зато Дженни Брок после своего выхода усердно раскланивалась даже тогда, когда аплодисменты почти прекратились. Она едва угомонилась.
Распеться для себя или при небольшом количестве слушателей, выбрав вещь по душе, согласно настроению, пережить ее, прочувствовать, излив жалобу сердца, - вот что больше всего удовлетворяло меня. Петь перед равнодушной публикой, перед толпой в звуках изливать настроение души мне не доставляло никакого удовольствия. Выносить свою душу на суд людей мне всегда бывало больно…
Как- то раз, конце мая, я получила записку от Маркези с просьбой зайти к ней в воскресенье, около двух часов. Меня это удивило, мы виделись накануне.
Явившись в назначенный час, я застала ее в классе одну. Она приняла меня очень ласково и тут же села за рояль, чтобы мне аккомпанировать. Недоумевая, но повинуясь, я пропела две-три арии. Она очень ободряла меня, хвалила, мы обе увлеклись. Наконец она встала, поцеловала меня и, подойдя к тяжелой портьере, отделявшей классную комнату от ее приемной, пропустила оттуда толстенького, низенького, незнакомого мне господина, имя которого я в смущении не расслышала. Это был импресарио. Маркези представила его мне, сказав, что она устроила это нарочно, зная мою отчаянную робость. Не подозревая, что имею слушателя, я пела свободно, без страха, с большим увлечением.
Толстенький, развязный господин наговорил мне и Маркези массу комплиментов. Голос мой ему понравился, и он тут же предложил мне турне на шесть месяцев в Барселону и Мадрид за двадцать тысяч франков. Путешествия из Парижа и по городам - на его счет.
В разговоре понемногу он взял мою руку выше локтя, с каждым словом крепче и значительнее прижимая ее, упорно и как-то неприятно глядя в глаза. Как я ни пятилась, ни отодвигалась от этой неожиданной и странной интимности, он продолжал свой маневр. Наконец я решительным движением освободила свою руку: я была возмущена. Манеры эти показались мне оскорбительными. Все это было так неожиданно, я так была не подготовлена ни к этому предложению, ни к этому обращению, что не могла ни на что решиться. Мне нужно было подумать, хорошенько все обсудить, посоветоваться дома с Киту, а главное, противно было иметь дело с этим нахалом. Я ушла от Маркези, обещая дать ответ на следующий день.
Рой вопросов поднялся в моей голове. Неужели, чтобы сделаться артисткой, недостаточно одного таланта? Случается ли что-либо подобное с другими с первых же шагов на этом поприще? Притом во всем этом какую роль играет искусство?
Под свежим впечатлением я рассказала этот казус Жанне Хюре в присутствии Дженни Брок, задав ей те же вопросы. Хюре внимательно слушала и грустно покачала головой. Брок, покружившись на одном месте, покатилась со смеху, заявив, что ей было бы решительно все равно, как с ней обращается импресарио, лишь бы доставил хороший ангажемент и сделал бы ее славу. Удивительно, как разно смотрят люди на одни и те же вопросы!
Обсудив дома с Киту вопрос ангажемента со всех сторон, я пришла к решению не рисковать моей подписью, не будучи уверенной, как сложатся мои обстоятельства. Киту должна была возвращаться домой на лето. Марья Васильевна давно уже покинула нас, уехав гостить к своей сестре в Бельгию. Оставаться на все лето одной в Париже - мне не было расчета. К тому же муж потребовал, чтобы я привезла обратно Маню, которой шел уже восьмой год, и пора было начинать ее учить. Пользуясь нашим пребыванием в Париже, я хотела отдать ее там в хороший пансион, для изучения иностранных языков. Дома бы она никогда так не научилась, слыша постоянно русскую речь. Но для этого требовалось разрешение ее отца, и когда я написала об этом мужу, то, между прочими несообразностями, ответ на мой вопрос был: 'Я желаю, чтобы моя дочь была чисто русской девушкой'. Как будто знание языков могло сделать из нее иностранку. Киту опять звала меня в Талашкино. По возвращении же осенью в Париж можно было бы похлопотать о другом ангажементе, если на этот уже нельзя будет рассчитывать.
С этим ответом я пошла к Маркези, а заодно поблагодарить ее и проститься. Она очень дурно меня приняла, страшно рассердилась, настаивая и доказывая, что это редкий случай дебютировать при таких хороших условиях, что мне все завидуют. 'Сальваторка', призванный на помощь, изображал эхо и повторял то же самое. Я выдержала бурю. Наконец, холодно простившись, Маркези меня отпустила.
ГЛАВА VII
Мы приехали в Смоленск 19 мая (1885 года), как pas накануне открытия памятника Михаилу Ивановичу Глинке, поставленного на 'Блоне', против Дворянского собрания. Готовилось большое торжество. К этому дню из разных мест съехалось много артистов. Хотя мы торопились в деревню - хотелось скорее отдохнуть дома, но 20-го мы, конечно, были на открытии памятника, а вечером в концерте. Когда были возложены венки и участники торжества удалились, вокруг памятника собралась большая толпа зевак, и чей-то голос спросил: 'А хто ш ен был? ти генерал какой?'
В этот день я познакомилась с артисткой Мариинского театра Лавровской. Узнав, что я только что приехала от Маркези, она много и долго расспрашивала меня о ней и ее методе. Тут же я встретила старого