Каждому встречному не станешь рассказывать, что у тебя в могучем теле бьется ненадежное сердце. До войны Уткина в свой срок призвали в армию, кончил дивизионную школу младших командиров и как–то на учении, в маршевом броске, упал. Тут–то и открылось — врожденный порок, призывная комиссия его просто не разглядела. Можно жить до старости, но можно в любой час, на ходу, без подготовки, умереть.
В начале войны его не раз вызывали на переосвидетельствование, врачи листали бумаги с его болезнью, качали головами, выстукивали, выслушивали, посылали на рентген и отпускали: не годен!
Не годен для армии, а для милиции по военному времени сгодился. Самое неприятное, Уткин не чувствовал себя больным — наливался полнотой, со стороны поглядеть — распирает от здоровья. Как тут не стесняться себя: все на фронте, а ты, этакий слон, околачиваешься в тылу. Особенно страдал Уткин, когда приходилось ему приводить в чувство загулявших инвалидов, войны: «М–мы кр–ровь!.. Ты р–ряшку!» Застесняешься.
Вот и сейчас, стараясь не глядеть в глаза ни Адриану Фомичу, ни Женьке, ни кладовщице, темноликой бабе, участковый Уткин обозрел наличие пшеницы, уточнил ее вес, опечатал амбар. В конторе правления, сняв шапку, но не сняв черного дубленого полушубка с погонами, пристроился у стола на просиженном стуле, начал медленно, старательно, сопя и потея, вырисовывать на форменном бланке акт об укрытии.
Адриан Фомич, Женька, кладовщица, пригорюнившаяся у порога, не спускали глаз с крупной, перевитой набухшими венами руки, выводящей закорючки. Все понимали, что в эти минуты свершается таинство перевоплощения. Если куча сорной пшеницы, заметенной в угол амбара, не проведенной ни по каким бумагам, до этого времени не считалась ни частной, ни колхозной, ни государственной, то теперь с каждой закорючкой невнятная пшеница обретала точную характеристику — ворованная.
Появился Кирилл, затянутый в ремни, в фуражке, посаженной на голову по–уставному — звезда точно на линии носа. Он уселся в сторонке, выражая всей своей внушительной фигурой: «Я полон почтения, но мнение свое имею».
Участковый Уткин поставил точку, насупив белесые брови, минуту–другую обозревал содеянное, потом, несмело кашлянув, протянул Адриану Фомичу.
— Все ли верно тут нацарапал?
Адриан Фомич, мельком взглянув, отодвинул:
— Да ведь лишнего ты на меня не напишешь, а вины не сымешь, что смотреть.
— Порядок такой… Ознакомьтесь и вы, товарищ Тулупов. И распишитесь.
Женька не притронулся к протянутому акту, скосил лишь глаз, сказал:
— Я против… Ни о какой подписи речи быть не может.
Наступило молчание, темноликая кладовщица у порога протяжно вздохнула, а участковый Уткин завороженно смотрел на Женьку, кротко помаргивал белыми ресницами.
— Как же так? — спросил он.
— Это не укрытие, не присвоение и уж никак не воровство.
И участковый Уткин не возразил, лишь кротко моргал.
— Как же так?
— Я выскажу свое несогласие где следует, — Женьке было неловко под кротким взглядом участкового.
Но Уткин не успокаивался:
— Как же так? Получается: документ только мною освидетельствован?
— Не подпишу, извините.
— Имеете право! — вдруг веско заявил Кирилл.
И участковый Уткин обратил помаргивающие ресницы в его сторону.
— Имеет полное право не подписывать, ежели не согласен.
— Но что же получается? Я один документ освидетельствую. Выходит, что мне одному желательно Адриана Фомича привлечь.
— Не подпишу вашу бумагу.
Участковый Уткин совсем было закручинился, но вдруг широко, во всю свою просторную физиономию, улыбнулся, стал складывать акт, засовывать его в сумку:
— Не подписываете, и отлично! Очень даже!.. Кто говорит, что вы таких прав не имеете? Имеете! Я предлагал — вы отказались, свидетели есть. Заставить силой не могу. А документик… Документик–то… Адриан Фомич, пока что силы не имеет…
— А если не секрет, как там планировалось — под статью кодекса подвести или же припугнуть только? — поинтересовался Кирилл.
— Точно не знаю, — отозвался участковый. — Я погоду не устанавливаю… По моим наблюдениям, ввиду острого положения могут и под статью. Вполне могут. Нынче с хлебом большие строгости.
— Попугать отца было бы даже очень полезно. Для оздоровления. У тебя, отец, одна болезнь, — Кирилл, скрипнув ремнями, повернулся к Адриану Фомичу: — мягкотелость! Да! Из жалости ты и пшеничку эту придержал, не для себя, для людей, — мол, им туго. А на мягком–то железные чирьяки вскакивают. Так–то!
— А я, Кирюха, пуган много раз. Видать, горбатого могила исправит.
— Было бы тебе известно, отец, неисправимых людей нет! — Кирилл поднялся, добротный, статный, в ремнях, в сукне, в начищенных пуговицах, — Приглашай, отец, гостей на чаек.
Компанией двинулись к дому Адриана Фомича.
Перед тем как сесть за стол, участковый Уткин вызвался полить Женьке на руки, вышли о ведром на крыльцо.
— Я здесь родился, здесь вырос, здесь три года уже участковым работаю, — заговорил вполголоса Уткин. — Всех знаю, любому могу дать характеристику…
— Ну и… — подбодрил Уткина Женька, понимая — тот что-то хочет ему сказать.
— Ну и заверить вас хочу: честней человека, чем Адриан Фомич Глущев, в округе нет.
— А зачем вы меня в этом убеждаете — сам вижу.
— Затем, что дело на него собирается, похоже, серьезное.
— Какое же серьезное — три мешка сорной пшеницы!
— Совершенно верно, в другое время — плюнуть и растереть, а сейчас — нет. Сейчас у нас в районе — вы, бригада уполномоченных то есть. При вас, как при представителях, сами понимаете, — каждое лыко в строку.
— Мы не люди разве — не поймем? Нами детей пугать?
— Очень извиняюсь, неточно выразился… Наоборот, люди, и с совестью, потому и решил подсказать насчет Адриана Фомича…
— Слушаю.
— Если вы не подпишете… — Уткин крупной рукой сделал в воздухе решительный крест, — закроется! И ни–ика–аких!
— Будьте уверены — не подпишу. Вам полить на руки?
— Плесните, коль не затруднит. И еще… Я — человек служебный, склоняться в ту или в другую сторону прав не имею, так что — разговор этот между нами, надеюсь, останется.
— Никому! — пообещал Женька.
16
На следующее утро Адриан Фомич, как обычно, совершал стариковскую пробежечку от окна к окну, подымал баб молотить. Женька попросил у него лошадь, отправился в сельсовет к Божеумову.
Вера, добросовестная секретарша, склонилась над столом — прядка волос упала на насупленный лоб, пальцы в чернилах, на столе горой папки. Она разогнулась, смахнула со лба прядь, сказала чинненько:
— Здрасте.
И вздрогнула, не всем телом, даже не лицом, а еле уловимо каким–то одним мускулом. Женька