В толпе, кричавшей и швырявшей вверх шляпы, я вдруг заметил одно нахмуренное лицо, знакомое мне с детства и виденное под самыми различными масками. То был не кто иной, как бедный мистер Холт, который тайно пробрался в Англию, чтобы быть свидетелем победы правого дела, и теперь смотрел, как его противники празднуют свое торжество под радостные крики английского народа. Бедняга даже позабыл снять шляпу и возгласить 'ура', и, только когда соседи в толпе, возмущенные подобным отсутствием верноподданнического пыла, стали ругать его, называя переодетым иезуитом, он растерянно обнажил голову и принялся вторить общему хору. Поистине этому человеку не везло в жизни. Какую бы игру он ни затеял, он всегда проигрывал, к какому бы заговору ни примкнул, заговор неизменно оканчивался поражением. Спустя некоторое время он мне повстречался во Фландрии, откуда направлялся в Рим, к главному штабу своего ордена; а впоследствии вдруг объявился у нас, в Америке, изрядно постаревший, но все такой же хлопотливый и неунывающий. Весьма вероятно, что он тотчас же обзавелся мокасинами и боевым топором, пробрался в индейский лагерь и там, раскрасив тело в боевые цвета и задрапировавшись в одеяло, усердно обращал индейцев в христианскую веру. Есть в соседнем с нами Мэриленде невысокий холмик, осененный крестом; под ним успокоился навеки этот неугомонный дух.
Звуки труб короля Георга развеяли по ветру все надежды слабого и неразумного претендента; и, пожалуй, можно сказать, что под эту же музыку окончилась драма моей жизни. Счастье, которое мне суждено было потом узнать, не опишешь в словах; оно — святыня и тайна по самой природе своей; и как бы ни теснилась благодарностью грудь, об этом беседовать можно только с всеведущим богом, да еще с одним благословенным существом — самою нежной, самой чистой и самой преданной женой, какую кто-либо знавал на свете. Когда я размышляю о безграничном счастье, ожидавшем меня, о глубине и силе той любви, которой я был удостоен столько лет, меня всякий раз охватывает вновь восторг и изумление, и поистине я благодарен творцу за то, что он дал мне сердце, способное понять и оценить всю красоту и ценность ниспосланного мне дара. Да, воистину любовь vincit omnia; [131] она превыше почестей, дороже богатства, достойней благородного имени. Кто не ведал ее, тот не ведает жизни; кто не испытал ее радостей, тому остались чужды самые высокие побуждения души. В имени моей жены, здесь начертанном, для меня венец всех надежд, вершина счастья. Знать такую любовь — блаженство, перед которым все земные утехи не имеют цены; думать о ней — значит славить господа.
Произошло это в Брюсселе, куда, по совету друзей-вигов, мы уехали после провала нашего заговора; там я удостоился величайшего счастья моей жизни, и моя дорогая госпожа сделалась моей женой. Мы так привыкли к сердечной близости и доверию, связывавшим нас, так долго и счастливо жили бок о бок, что мысль об узах еще более тесных могла бы и вовсе не прийти нам в голову; но стечение обстоятельств привело к этому событию, столь чудесно осчастливившему и меня и ее (за что смиренно благодарю творца); хотя то были обстоятельства весьма печальные и, увы, не раз повторявшиеся в нашем роду. Не знаю, какое честолюбивое ослепление руководило прекрасною и своенравной женщиной, чье имя так часто упоминается на этих страницах и которой я целых десять лет платил дань нерушимой верности и страсти; но с того самого дня, когда мы явились в Каслвуд для ее спасения, она неизменно смотрела на всех своих родных, как на врагов, и в конце концов покинула нас и бежала во Францию — ради какого жребия, я здесь гнушаюсь говорить. Под сыновним кровом моя дорогая госпожа тоже не чувствовала себя дома; бедный Фрэнк был слаб волею, как, пожалуй, и все мужчины в нашем роду, и всегда был в подчинении у женщин. А женщины, его окружавшие, отличались властолюбием и, кроме того, жили в постоянном страхе, как бы он не заколебался под влиянием матери и не отрекся от той веры, которую они его уговорили принять. Различие религий разделяло мать и сына, и госпожа моя почувствовала, что дети отошли от нее и что она одна на свете, если только не считать преданного слуги, на верность которого она, благодарение богу, всегда могла рассчитывать. И вот однажды, застав мою дорогую госпожу в слезах после безобразной сцены, устроенной женою и тещей Фрэнка (бедному мальчику ведь пришлось жениться на всей немецкой семейке, с которой он имел несчастье связать себя), я решился просить ее довериться заботам и попечению того, кто с помощью божией всегда будет ей верен и предан. И нежная матрона, не менее чистая и прекрасная в своей осенней поре, чем девица в цветении весны, не отвергла моей почтительной мольбы и согласилась разделить мою судьбу. Да будут мои последние слова словами признательности ей, и да благословит небо ту, которая принесла благословение моему дому.
Великодушное заступничество мистера Аддисона избавило нас от опасности гонений и устранило препятствия, мешавшие нашему возвращению на родину, а славные подвиги моего сына Фрэнка в Шотландии послужили к его примирению с королем и правительством. Но нас более не тянуло жить в Англии, и Фрэнк охотно передал нам все права на владение вот этим поместьем, которое и поныне является нашим домом; здесь, вдалеке от Европы и всех ее бурь, на прекрасных берегах Потомака, мы построили себе новый Каслвуд, но навсегда сохранили благодарную память о старом. Есть такая пора года, которая на нашей заокеанской родине бывает самой тихой и отрадной; ее называют 'индейское лето'. Я часто сравниваю осень нашей жизни с этими безмятежными, ясными днями и радуюсь покою и мягкому солнечному теплу. Небо благословило нас дочерью, которую каждый из родителей любит за сходство с другим. Знаменитые бриллианты пошли на покупку топоров и плугов для наших плантаций, а также негров, чья доля, как я надеюсь, легче и счастливей доли большинства их черных братьев в этой стране; и у жены моей есть только одна драгоценность; ею она дорожит и с ней никогда не расстается, — золотая запонка, которую она взяла у меня в тот день, когда приходила ко мне в тюрьму, и которую, как признавалась потом, всегда носила на груди, у самого нежного и любящего сердца в мире.
Комментарии
В ноябре 1850 года в письме к матери Теккерей сообщал: 'У меня появилась тема для романа, лучше которой никогда не было'. Речь шла об 'Эсмонде', к написанию которого он смог приступить лишь в конце следующего года. Почти весь этот год был посвящен подготовке, а затем чтению цикла лекций 'Английские юмористы XVIII века'. В ходе этой работы, изучая мемуарную литературу и перечитывая классиков XVIII столетия, писатель вынашивал замысел своего нового романа, действие которого в основном должно было происходить во времена королевы Анны (1702–1714). Этот период английской истории издавна привлекал его внимание. Приступив к художественному воссозданию его, Теккерей штудирует исторические сочинения, знакомится с мемуарами и перепиской исторических деятелей, читает газеты и журналы тех лет. 'Он потребовал от меня столько труда, будто я написал десять томов', — пишет Теккерей за месяц до окончания 'Эсмонда'. И в то же время признается: 'Жаль, что я не имею возможности вложить еще шесть месяцев труда в свой роман… Но к концу шести месяцев мне понадобилось бы еще столько же времени на его завершение'.
Роман был написан за относительно короткий срок — с сентября 1851 по май 1852 года. 'Эсмонд' больше, чем любое другое создание автора, несет на себе отпечаток его личности, его взглядов и жизненной судьбы. Внутренним импульсом к его созданию послужило глубокое душевное потрясение: разрыв с Джейн Брукфильд, дружба с которой в течение нескольких лет заполняла личную жизнь писателя. Джейн была женой его друга, и, описывая в романе ревнивую привязанность Генри Эсмонда к леди Каслвуд, страдающей от бездушия супруга, Теккерей вспоминал о собственных переживаниях. 'Я пишу книгу, полную душераздирающей меланхолии, которой отмечено мое нынешнее состояние', писал он леди Стенли в октябре 1851 года.
Роман отличает совершенство стиля, законченность формы и цельность характеров. Кроме того, ведя повествование от лица главного героя, пишущего свои мемуары в середине прошлого века, автор прибегает к сознательной стилизации: вводит лексические и грамматические архаизмы, воспроизводит манеру и стиль мемуаристов XVIII века: неторопливую обстоятельность рассказа, прерываемую моралистическими отступлениями, использование латинских цитат, сравнений с мифологическими и библейскими персонажами. Для создания полной иллюзии принадлежности романа к той эпохе первое издание его по требованию автора набиралось старым шрифтом и печаталось с соблюдением норм того века. 'Эсмонд' был единственным его романом, который выходил не отдельными выпусками по мере написания, а увидел свет лишь после того, как был полностью закончен.