Она улыбнулась и тихо сказала:
— Так.
— А завтра пойдете? — спросил Он.
— Нет, еще не завтра, потом, — сказала Она.
— А почему не завтра? — спрашивал Он.
С милым выражением откровенности Она говорила:
— Мне еще пока стыдно, что у меня такие белые ноги. Глупые, бедные, белые ноги. И я жду, когда они хоть слегка покроются загаром. А надеть башмаки ни за что не хочу. Люблю мою землю.
И тихо повторяла Она:
— Люблю мою темную землю. Люблю. Люблю. Радостное волнение охватило Ее. Грудь ее дышала трепетно и неровно. Легкая дрожь пробегала по ее телу. С мечтательным восторгом смотрели во мглу ее черные глаза, и нежно-алые уста повторяли сладкое слово:
— Люблю. Люблю.
Свирельно звенящим звуком трепетало это вечно радостное слово, и каждый раз оно звучало все новым волнением и все иным, все более сладостным восторгом.
И уже Она словно задыхалась от восторга и сладостной печали, и свирельными стонами и вздохами перемежалось вечно ликующее слово:
— Люблю, ах, люблю!
Он подвинулся к Ней. Она доверчиво прижалась к Нему. Он смотрел на ее лицо. Оно было бледно. Из ее глаз текли слезы. Она плакала и улыбалась — и слезы ее были слезы юного восторга и сладостной, вешней печали. Он обнял Ее, и поцеловал ее нежную щеку, и повторял:
— Милая, милая!
И ощущал трепет ее тела, и слышал ее замирающие стоны:
— Люблю.
И тогда спросил:
— А меня ты любишь?
— Ах! — воскликнула Она.
И вся занялась радостью, и задрожала, и целовала Его нежно, повторяя:
— Люблю тебя, люблю!
И вдруг легким и быстрым движением Она освободилась из его объятий. Шепнула:
— Милый, прощай! До завтра.
С тихим скрипом калитка раскрылась и опять закрылась. И уже Она в саду. В густой тени молчаливых деревьев слабо белеет ее платье. На темном и сыром песке дорожек мелькают ее белые босые ноги. И вот Она скрылась за поворотом дороги, там, где из-за деревьев едва виден огонь лампы на террасе.
Он долго стоял у калитки. Глядел на деревья в саду, которые осеняли Ее сегодня. Глядел на дорожки, хранящие следы ее милых ног. Мечтал о чем-то. Был счастлив и печален. И счастьем и печалью были напоены его мечты.
Потом привычным движением горожанина Он вынул из жилетного кармана часы, взглянул на них, подумал, что уже поздно, что уже пора спать, и пошел домой.
Закурил папиросу. Помахивал тросточкою.
Поля были туманны и теплы. На реке кто-то неуемношаловливый плескался струйками вечно бегущей воды.
Он тихо шел, о Ней мечтая. Каблуки его сапог мягко вдавливались в серую пыль проселка. Красный кончик его папироски чертил в мглистом воздухе неровный огненный путь.
Человеку в серой удобной и красивой одежде захотелось быть таким же, как Она, радостным и простодушным, — но где же взять наивности и простоты?
У природы научиться?
Но природа молчала и томилась вечным ожиданием того, кто должен прийти и кто все еще не приходит.
Прошли дни. Был день ясный и знойный. Он и Она шли в полях. Он опять в том же светло-сером костюме и в соломенной шляпе. Она в легком белом платье. У Нее на голове пестрый шелковый платочек; босые ноги слегка загорели.
И опять радостный смех на ее алых губах, и восторг в черных глазах, и щеки рдеют. И говорят о чем- то — не все ли равно о чем!
И опять вопрос:
— Ты меня любишь?
И тот же все сладостный ответ:
— Люблю тебя, люблю.
Она смеется, — ясному небу, зеленым травам, тихо вьющемуся Ей навстречу ветру, птичкам и тучкам, всему, всему, и говорит — и свирельно звонок ее легкий голос:
— Люблю мою землю, и камешки, и серенькую пыль под моими ногами, и траву, и цветы полевые, кашки и ромашки.
Смеется и говорит:
— Милые кашки и ромашки, я вас люблю. А вы меня любите?
Зыбкий бежит по лугу ветер, и колышутся полевые цветочки, кивают ей глупыми своими головками.
— Все тебя любит, — говорит Он Ей. — Ты идешь, как воздушная царица радостных стран, и земля приникла к твоим ногам, и лобзает их нежно.
Она смеется и сияет ликующею радостью, и идет среди трав и колосьев, как царица радостной страны, далекой. И зыбкий ветер целует ее ноги, и солнце, милое солнце ясного дня, рассыпает у ее ног золото своих горячих лучей.
Потом… а не все ли равно, что потом было? Была жизнь, и события случались, и будут случаться. Дни за днями идут, и будут идти. В докучном шуме злых дней померкнет радостное сияние простодушной мечты, и ликованию безмятежной радости положен будет предел. Но что же такое! А все в памяти неизгладимы эти наивные часы, эти радостные встречи и этот милый лепет мечты и счастья.
Счастья, творимого по воле.
Биографам очень хочется рисовать жизнь Толстого, как житие пророка.
Н. П. Загоскин в своих воспоминаниях о студенческой жизни Толстого в Казани пишет, что Толстой «должен был» чувствовать «инстинктивный протест» против окружавшей его развращающей среды. Толстой, живой человек, возведенный в сан пророка, с добродушною усмешкою делает на полях рукописи такое замечание: «Никакого протеста я не чувствовал, а очень любил веселиться в казанском, тогда очень хорошем обществе.
Я очень благодарен судьбе за то, что первую молодость провел в среде, где можно было смолоду быть молодым».
Перечитайте рассказ Чехова «Душечка» о влюбчивой, но недалекой девушке. Интересно, что Толстой от этой «душечки» был в восторге; его так подкупает ее способность слиться душою с делом любимого человека, что смешных и отрицательных ее сторон он совершенно не замечает. «Без женщин-врачей и сочинительниц мы обойдемся, но без помощниц, подруг, утешительниц, любящих в мужчине все то лучшее, что есть в нем, и незаметным внушением вызывающих и поддерживающих в нем все это лучшее, — без таких женщин плохо бы было жить на свете. Не было бы Марии и Магдалины у Христа, не было бы Клары у